Выбрать главу

Ять выслушал две серии этих шакальих воплей (интересно, как лает настоящий шакал?) и вошел в незапертую дверь зуевского дома. Он старался оттянуть миг встречи – не только потому, что вообще имел привычку отдалять блаженство, но и потому, что до сих пор не пришел в себя. А перед Таней, как бы он ее ни любил, надо было появиться во всеоружии – смятения она не прощала.

И точно: на ощупь поднявшись по темной лестнице, он застал картину почти идиллическую. Таня, спокойная и умиротворенная, штопала одну из его рубашек, сидя за столом, на котором вокруг керосиновой лампы были расставлены фантастические яства. Была тут и еще одна оплетенная бутылка, и сыр, и маслины домашней засолки, и холодное жареное мясо, и несколько пресных лепешек, и даже тарелка жидкого желтого меду, который, Ять знал, на гурзуфском базаре можно было только выменять – никаких денег за него не брали, ибо мед в восемнадцатом году был валютой более надежной. Ять стоял в дверях их комнатки и не сводил глаз с убогого пиршественного стола, с Таниного полуосвещенного, сосредоточенного лица со сдвинутыми густыми бровями, с лампы, вокруг которой плясал, стукаясь иногда о стекло, одинокий длинноногий комар карамора. Таня молчала, давая Ятю проникнуться всем очарованием этого хрупкого уюта и ее собственного облика – на этот раз домашнего и необычайно естественного; он редко видел ее такой и никогда не мог представить женой – в ней было слишком много огня, и движения, и неумения долго оставаться на одном месте, – а она могла быть и решительной, спокойной хозяйкой, в отсутствие мужа починяющей его пожитки и раздобывающей жалкие деликатесы к его возвращению. Он не знал, сколько обличий осталось у нее в запасе и какие чудеса ему еще покажет эта девочка, естественная во всякой среде, своя на любом базаре, мечта каждого мужчины, доставшаяся отчего-то Ятю.

– Спасибо, Таня, – тихо сказал Ять.

– Ах, этот охранник такой славный, – ответила она, не отрываясь от шитья. – Бродяжничал по всему югу, рассказывал удивительные вещи об Астрахани. Скажи, там очень холодно – в подвале?

– Не особенно. Я даже выспался.

– Бедный, я не даю тебе спать. Садись же скорей, ешь и рассказывай. Я думаю, они тебя и не кормили там?

– Почему, Свинецкий распорядился. С утра принесли печеной картошки и даже сыру кусок.

– Говорят, он тебя навестил? О чем говорили?

– Ерунду какую-то нес, я заснул. Мне гораздо важней знать, о чем вы с ним говорили. Он тебя хвалил, говорил – образцовая невеста.

– Да, знаешь, я сыграла ему такую монашку! Я уверена, что он назавтра выпустит тебя. Сколько я успела понять, у него принцип – ни один закон не должен действовать дольше суток, иначе население привыкает. Очень возможно, что завтра ты уже будешь премьером.

– Или он повесит меня на базарной площади, чтобы народ не успел закоснеть.

– Ты отлично знаешь, что он этого не сделает. А если и попробует – я ему не позволю: у Зуева есть ружье, только никому ни слова.

– Ты стрелять-то умеешь? Она перекусила нитку.

– Дай Бог тебе так стрелять.

– Где выучилась?

– Этому, Ять, не учат, это, Ять, врожденный талант. Ешь, пожалуйста. Зря, что ли, я обольщала татар?

Ять отломил кусок лепешки, обмакнул в мед и жадно проглотил. Голод проснулся мгновенно. За лепешкой с медом последовал кусок мяса, горсть маслин, два куска сухого соленого сыра («Ты слышала, что греки делали паштет из такого сыра, меда и чеснока?» – «Ах, радость моя, чеснока-то я и не купила!»), все это он запил стаканом ледяной воды, налил полстакана самогона («Тоже татары?» – «Нет, это уж из запасов Пастилаки, но не думай, пожалуйста, он совершенно бескорыстен, взял только гитару»), залпом выпил и мгновенно осоловел.

– Танька, Господи… как же ты теперь без гитары?

– Уверяю тебя, гитара вернется.

– Но почему ты ничего не ешь?

– Только самоубийцы да узники едят по ночам. Ты же не хочешь, чтобы к тридцати я стала похожа на матрешку? Не волнуйся, мы утром чудесно позавтракаем вместе.

– Странно, – сказал Ять. – Странно все. Он встал и подошел к окну.

– Странно, но ведь хорошо? – спросила она с новой, тревожно-заботливой интонацией.

– Конечно, хорошо, – уверенно ответил он. – Лучше, чем может быть. Это и странно. Понимаешь, совсем вне времени…

– Да, да. Серьезно. Как на маяке. Серое море, и маяк… и на нем мы.

– У Тютчева я больше всего люблю одну строку: «Как океан объемлет шар земной…» Мне, собственно, дальше и не надо ничего знать, наверняка какое-то умозрение, – совсем не помню. Но вот одна строчка – причем, заметь, обязательно неправильная – у него всегда волшебна. Ведь так нельзя сказать, что океан объемлет шар земной. Он объемлет куски суши, но благодаря неправильности получается прямо картина звездного океана, который окружает землю со всех сторон. И океан делается какой-то предвечный, – знаешь, я о таком и мечтал всегда: в нем нет людей, земля еще необитаема, – так, водоросли и какие-то страшные первообразы, морские гады…

– Но люди должны быть. Так что это уже не предвечный океан, а то, что будет после всего. Нас двое осталось, и мы на маяке: иногда я выхожу приманивать этих гадов морских, и ты с ужасом смотришь, как они повинуются мне…

– Выносят тебе жемчуг.

– Да, да, конечно! И ты дико меня к ним ревнуешь.

– Нет, после всего – это слишком грустно. Мне именно нравится, что этот океан – водный, звездный – еще и обещание всего. В нем и так есть уже все…

– В феврале я чувствовала себя тут, как в конце времен, – сказала она, откладывая шитье. – Посмотри, почти незаметно: художественная работа! Просто удивительно, до чего я все умею. С вас, барин, полтинник. В феврале тут хуже всего: кажется, любой питерский холод не так тяжело перенести, как здешний ветер. Чувство, будто никогда уже не остановится – так и будет дуть, дуть, выть, выть…

– Почему ты не уехала в Питер, Таня? – Он впервые спрашивал ее об этом и боялся услышать невыносимое, мучительное, с чем нельзя будет жить. Таня вздохнула.

– Сначала думала пересидеть до ноября, – скучным голосом сказала она. – Тепло и почти сытно. Потом пришли новости про эти дела, которые все вдобавок называли по-разному: я и теперь не очень понимаю, что там произошло.

– Утешься, никто не понимает.

– Вот, а там декабрь – пошли перебои с поездами, ужасные слухи о голоде, о том, что царь убит… И потом, я знала, что будет какой-то толчок и вытолкнет меня отсюда. Может быть, ты приедешь.

– Не говори только, что ты этого ждала.

– Конечно, ждала. Чего же еще мне было ждать.

– Таня, я ведь все равно спрошу, с кем ты была тут.

– Конечно, спросишь. Ты ужасно одинаковый. Тебе всегда будет недостаточно того, что сейчас я с тобой. И всего этого тебе будет мало, – она обвела взглядом комнату, – и этой ночи мало…

– Ах, да Бог с ним со всем, – сказал он, чтобы успокоить ее. – Но ты поедешь со мной обратно?.

– Конечно, поеду. – Она словно удивлялась, как об этом можно было спрашивать вообще, но эта-то пылкость и показалась ему наигранной.

– Не поедешь, я знаю, – подначил он.

– Ну не здесь же оставаться. – Таня пожала плечами. – Конечно, уедем. Я уехала бы к тебе и раньше, если бы только была уверена, что ты не оттолкнешь меня.

– Честно тебе сказать, я и сам бы не уехал, – произнес Ять, закуривая и всматриваясь в темноту за окном. Собаки снова подняли перебрех по всему Гурзуфу. – Что там делать? Здесь действительно дырка в другой мир, ни пространства, ни времени, и все нищи, и у всех все есть – еда берется ниоткуда, уж подлинно Господь посылает… Бегают какие-то милые чудаки вроде Зуева или Свинецкого… Возвращаться не хочется, право. Там такая скука теперь и настолько невозможно разговаривать с людьми – все упирается в керосин, в карточки и в несчастный вопрос, за кого я. А за кого быть, когда там петля, тут удавка… Остались, пожалуй, два человека, ради которых стоило бы вернуться, – старый да малый, и обоих ты, кажется, не знаешь.