Выбрать главу

Он вошел в загаженную управу и быстро объяснил страже, охранявшей управу, кого ей теперь нужно слушаться, – и они не возразили, как не возражали ему юные кипарисы, когда он садовыми ножницами придавал им благородную круглую форму. Он не стал говорить речи с балкона, а просто предупредил знакомых, чтобы те предупредили знакомых, а те – своих знакомых: все будет теперь правильно, то есть как по-старому, но лучше, чем по-старому. Чтобы сад рос, много усилий не надо – нужно не мешать естественному порядку вещей и мешать противоестественному; так я говорю?

Они сказали: так.

Он велел прислать к себе старшину рыбаков. Нельзя, чтобы у рыбаков не было старшины. Быть может, они еще не знали об этом, но теперь, когда он приказал позвать старшину, его немедленно выберут – хотя бы от страха; а тот, кого выбирают от страха, и есть самый законный старшина. В каждой оливковой роще, в каждой кипарисовой аллее Могришвили безошибочно выбирал главное дерево и, объясняя свои действия, обращался главным образом к нему. Наибольшим авторитетом среди рыбаков пользовался молодой Бурлак, победитель татар. Бурлак пришел к Могришвили. Молодой, это хорошо. Но он считал себя очень сильным, нехорошо. Могришвили объяснил Бурлаку, что теперь опять надо ловить рыбу, а больше ничего не надо. Платить четверть от выручки надо ему, Могришвили, потому что его люди стерегут базар. Раньше так не было – но раньше и порядка на базаре не было. Теперь на базаре будет чистота, он позаботится. Выстроят новые ряды, об этом он тоже позаботится. За все это надо платить, а кто не будет платить – не будет торговать на базаре. Другого базара не будет. Это говорит он, Могришвили, и говорит по-доброму, дружески. Есть закон, а как без закона – мы все уже видели. Ты понял меня, рыбак? Иди, рыбак.

Он не против, чтобы на базаре торговали татары. Но татары уже устроили один беспорядок, и городу не нужен другой беспорядок. Пусть татары платят городу треть, а не четверть, потому что их надо защищать от гнева русских. Русские делают вид, что простили бунт, но они ничего не забывают. И если татары хотят торговать на этом базаре, пусть платят треть. А другого базара не будет. Ты понял меня, татарин? Иди, татарин. И запомни: если ты хочешь говорить по-татарски – ищи другой город. Я грузин, но смотри – я говорю по-русски. Ведь ты понимаешь, когда я говорю? Я тоже хочу понимать, когда говоришь ты. Я так уважаю тебя, что хочу понимать все, что ты говоришь. Иди, татарин, и скажи татарам: скажи по-татарски, в последний раз.

В городе есть дома, которые занимают люди, ничего не сделавшие для города. Может быть, это хорошие люди, но нет закона, чтобы хорошие люди жили в хороших домах. Есть закон, чтобы в хороших домах жили полезные люди. Иногда хорошее дерево растет не на своем месте: в дубовой аллее не должен расти кипарис. Кипарис должен расти в кипарисовой аллее, верно я говорю, историк? Зачем тебе двухэтажный дом, тебе не нужен двухэтажный дом. Ты понял меня, историк? Дуканщик Кавалеридзе кормит мясом весь город, и ему нужнее двухэтажный дом. Он имеет дочь. Иди, историк.

– У меня гости, – робко сказал Зуев.

– Нам не нужны гости, – спокойно сказал Могришвили. – У нас самих не так много пищи. Иди, историк, и скажи, чтобы твои гости ехали туда, где их дом. Я даю им время до завтра, но завтра хочу, чтобы было, как я сказал.

И еще Могришвили мечтал об опере. Он всю жизнь мечтал об опере, потому что знал, что в настоящем городе должна быть опера, и еще потому, что музыка благородно действует на деревья. Они меньше раскидываются, растут стройней – словно дисциплина, которой подчиняются звуки, волшебным образом распространяется и на ветки. Люди должны слышать благородную музыку, а не грубые песни. В Тифлисе Могришвили однажды был в опере. В опере все сидят чинно, одетые по-праздничному. Гурзуфцам нечего шататься по вечерам – они должны сидеть в дукане у друга Кавалеридзе и потом идти в оперу, а впоследствии он совместит дукан с оперой, чтобы люди могли слушать музыку и кушать в перерыве. Опера делает жизнь красивой и благородной, в опере любят красиво и убивают красиво. Я слышал, что у татар был певец. Пускай позовут певца.

Маринелли нашли на пляже. Он стоял у воды в полосатом купальном костюме чудовищного размера – Ять и не предполагал, что такие бывают; впрочем, тело итальянца отнюдь не производило впечатления рыхлости. Он был толст, но мускулист, и Таня невольно залюбовалась им.

– Я мечтаю искупаться с тех пор, как сюда приехал! – торжествующе объяснял он по-английски. – С этими вечными сменами власти никогда не дадут выкупаться! Я понимаю теперь, почему у русских есть настоящие певцы, но нет настоящих пловцов: певцов воспитывает каждая власть, а поплавать некогда. Но ничего, теперь я вам всем покажу, как плавает итальянец. Вода, конечно, не та, что в Неаполе, – о, mare Tirrena, мое лиловое счастье! Но я и в Неаполе купался во всякую погоду, и холод меня не остановит. Отойдите, я разбегусь…

Однако разбежаться он не успел. Решительно ему не судьба была купаться в этот сезон, по крайней мере в Гурзуфе.

– Слышь, пошли, – сказал темный, спускаясь на пляж. – Ты, питерский! Усатый! Объясни ему.

– Что-то ты раскомандовался, – миролюбиво ответил Ять.

– Слышь! – крикнул темный. – Рассуждаешь много! Оторвись от бабы своей и валяй толмачь!

– Чего они хотят? – спросил насторожившийся Маринелли.

– В морду они хотят, – ответил Ять и без особенных колебаний ударил темного в глаз. Он не любил драк, но был предел и его терпению. Кое-чему он в молодости учился. Темный полетел на гальку, но сзади на Ятя наскочил белокурый и с силой выкрутил ему левую руку. Ять согнулся, крякнул, попытался лягнуть его ногой по колену – не вышло; тут поднялся и темный, подбежал к Ятю и врезал ему по носу. Ять рванулся, вырвался – не тут-то было: оба уже крепко держали его. Таня набросилась на них с кулачками, темный хотел отпихнуть ее, но сдержался.

– Слышь, ты не ссорься с нами, – сквозь зубы проговорил он. – Не то хуже будет. Власть теперь наша, понял? Толмачь кучерявому, и пошли.

– Они требуют, чтобы вы пошли с ними, – задыхаясь, перевел Ять.

– Пусть дадут мне одеться, – пожал плечами Маринелли. Он старался держаться невозмутимо, но крупно дрожал и явно перепугался не на шутку.

Поразительна была скорость, с которой черный и белый признали новую власть своей, хотя она и обременила их множеством дополнительных обязанностей; вероятно, дело было в том, что она была своей по духу, – а еще вероятней, в том, что наряду с обязанностями снабдила их небывалыми полномочиями. Маринелли надел штаны и красную рубаху, в которой щеголял с утра. Таня стояла поодаль, сжимая и разжимая кулаки.

– Отпустят их, отпустят, – жалостливо, несколько по-бабьи утешал ее белокурый, оборачиваясь. Все это время он не выпускал запястий Ятя; хватка была железная. – Я твоему и давеча говорил: глядишь, и отпустили.

– К управе топай, – сквозь зубы сказал Ятю темный. – Лишний раз шевельнешься – убьем, время не прежнее.

Это Ять и сам понимал.

– Почему двое? – равнодушно спросил Могришвили.

– Пересказывает он ему, – пояснил белокурый.

– Противился, сука, – сплюнул темный.

– Это ничего, что противился, – все так же спокойно сказал Могришвили, взглянув на заплывающий глаз босяка. – Если ты стража, тебе всегда противятся, если ты хорошая стража – возьмешь верх. Если ты плохая стража – будет новая стража. Хорошо, что ты пришел, – кивнул он Ятю, как будто тот пришел сам. Ятя поразила надменная царственность его скупых жестов. – Я объявил городу и теперь объявляю тебе, что нам не надо гостей. Сейчас не такое время, чтобы принимать гостей. Будет курортный сезон, мы подготовимся и тогда примем гостей. – Его речь с ритмическими повторами гипнотизировала, как суры Корана, но в ней не было той пронзительной, пустынной тоски, искупавшей многое. – С тобой девушка, забери девушку. А ты, – обратился он к Маринелли, – будешь петь в опере. Мы построим оперу, и ты будешь петь в нашей опере.