– Он требует, чтобы мы с Таней уехали, а вас заставит петь в опере, – перевел Ять.
– Все заставляют меня петь! – взорвался Маринелли. – Скажите ему, чтобы он пошел к черту! Я сорвал себе голос на этих сурах и не намерен больше выступать бесплатно! Я еду с вами! Я уезжаю на родину! Мы вместе едем в Ялту, находим корабль и сматываемся отсюда к чертовой матери! Не может быть, чтобы при анархистах в Ялту перестали заходить иностранные корабли!
– Хорошо кричишь, – невозмутимо сказал Могришвили. – Сильно кричишь. Я хочу послушать теперь, как ты поешь.
– Он просит, чтобы вы спели сейчас, – перевел Ять.
– Скажите ему, чтобы он пошел к черту, – заорал певец.
– Так и сказать? – уточнил Ять.
– Черт, черт, черт! Черт понес меня в эту страну! Чего доброго, они начнут меня бить. Этот хуже татар, я его насквозь вижу… Что я должен петь? Кто он такой?
– Грузин, судя по акценту. Житель Кавказских гор.
– Что такое «грузин»? Я не знаю кавказского репертуара!
– Пойте что хотите. Могришвили спокойно слушал их перебранку.
– Хорошо кричишь, – одобрительно приговаривал он, – громко кричишь. Можно сделать так, что будешь совсем громко кричать.
– Что любят грузины? – быстро спросил Маринелли.
– Женщин, – не очень уверенно ответил Ять.
– Женщин любят все! Что еще?
– Вино.
– Вино, вино… Черт с ним, я спою ему про вино!
Маринелли встал в позу, и управа огласилась звуками застольной из «Травиаты» в оригинале. Ни о чем не подозревавший Грэм, который с утра ушел бродить по городу и сейчас добрел до базара, задрал голову и прислушался. Он обожал эту музыку. Под такую музыку должен был прибывать в город флот триумфаторов, на головном корабле – оркестр; оркестр на море – это следовало обдумать.
– Хорошо поешь, – кивнул Могришвили. – Но в одном месте не так: тата-а-а-та, тата-а-ата!
Он пел фальшиво, негромким дребезжащим голосом. Он слишком долго вполголоса пел деревьям, боясь, как бы его не услышал кто-нибудь из Кавкасидзе и не поднял на смех.
– Повтори! – кивнул Могришвили.
– Спойте за ним, – перевел Ять.
– Но он фальшивит!
– Слышу!
– Что мне делать?
– Спойте, как надо. Может, не заметит. Маринелли повторил первую фразу арии.
– Хорошо поешь, – кивнул Могришвили. – Но надо не так. Ми люди не гордые, ми повторим. – акцент его от раздражения усилился, лицо слегка побледнело, но больше он ничем себя не выдал. – Та-та-а-а-та, тата-а-а-та! Слышишь, нет? Макарони любишь? Макарони ти любишь?!
– Он спрашивает, любите ли вы макароны, – тревожно перевел Ять.
– Скажите, чтобы он поцеловал меня в задницу! – заорал Маринелли и тут же точно скопировал фальшивое пение Могришвили.
– Во-от, – удовлетворенно сказал диктатор. – Теперь вижу, что не только макарони любишь, но и музыку любишь. У нас будет опера, настоящая опера. Но ты поешь грубо, ты поешь низко. В настоящей опере должен быть кастрат, и у нас будет кастрат.
– Wha-at?! – взвился Маринелли, узнав слово, примерно одинаково звучащее на всех европейских языках. – What the hell is he saying?!
– Вероятно, – Ять едва сдерживал неудержимое и вовсе неуместное желание расхохотаться, – вероятно, он перепутал вашу фамилию. Помните, был некто Фаринелли?!
– Откуда этот кретин знает мою фамилию?! Прекратите ржать, разрази вас гром!
– О Господи, простите меня, Маринелли. Он не знает вашей фамилии. Он просто слышал, что в опере поют кастраты.
– Да черт вас всех подери! Почему каждая революция в этом городе начинает с того, что бритвой тянется к моим гениталиям?!
– Это не революция, – пояснил Ять. – Это контрреволюция. Она всегда начинает с этого.
Он до сих пор не верил, что все происходит всерьез.
– Скажите ему, что я иностранный подданный! – фальцетом закричал Маринелли.
– Он итальянец, – пояснил Ять диктатору и страже.
– Я вижу, – кивнул Могришвили. – Итальянцы хороший народ, макарони любят. Если Италия захочет повоевать, мы повоюем с Италией. Ять перевел.
– Может быть, ему надо денег? – тоскливо спросил Маринелли.
– Боюсь, такое предложение только ухудшит наши дела.
– Ну, хватит, – сказал Могришвили. – Я послушал, как ты говоришь. Ты хорошо говоришь. Этого в участок, – кивнул он на Маринелли, – а ты останься.
– Но за что его в участок?! – не выдержал Ять. – Что он вам сделал? Вы просили спеть, он спел…
– Хорошо спрашиваешь, – кивнул Могришвили, – но тут ми спрашиваем. Ми! – неожиданно взвизгнул он. – Завтра вечером он будет петь на базаре, – добавил диктатор после паузы, демонстрируя подданным недюжинное владение собой. – Чтобы никуда не делся, будет сидеть в участке, репетировать. А ты садись, с тобой разговор будет…
Ять опустился в кресло, в которое так недавно его судорожно-величественным жестом усаживал Свинецкий. Все повторялось – не было только стражи. Ну ничего, сейчас поговорим, и, может быть, все окажется ерундой. Он добродушный малый, наверняка все это шутки. Всегда можно договориться.
– Теперь слушай, что я скажу, – спокойно сказал диктатор, останавливаясь прямо перед ним. – Знаешь, кто я?
– Нет, – честно ответил Ять.
– Я Акакий Могришвили, садовник. Был садовник там, – он показал куда-то себе за плечо, – теперь садовник тут. Ты хорошо слышишь?
– Да.
– Встать! Ять встал.
– Сесть, – спокойно сказал диктатор. Ять исполнил и это.
– Встать. Сесть. Встать. Вот так, – удовлетворенно сказал Могришвили. – Хорошо стоишь, теперь сесть. Слушай еще, что скажу. Он сделал паузу.
– Какое твое занятие?
Ять понял, что назвать себя журналистом – значит подписать себе приговор. Не исключено, что новый хозяин города захочет издавать в Гурзуфе газету.
– Я филолог, – ответил он.
– Встать, – невозмутимо приказал Могришвили. – По-русски скажи.
– Специалист по языку.
– Зачем специалист по языку, когда каждый знает язык? Ты всю жизнь чужой хлеб кушал, теперь понимаешь? Что ты еще можешь?
Могу удавить тебя, подумал Ять. Но тут же понял: не может. Эти желто-зеленые глаза парализовали его.
– Могу переводить, – глухо сказал он.
– Нам не надо переводить. Пусть они наш язык учат, правильно? – дружелюбно спросил Могришвили. – Русский язык – красивый язык, богатый язык. Сейчас скажи мне: правда, что в России отменили грамоту? (Об этом Могришвили услышал, когда в январе ездил в Ялту.)
– Правда.
– Хорошо, – кивнул Могришвили. – Вот бумага, пиши. – Он придвинул к Ятю чернильницу. – Пиши разборчиво, печатно и так, как я говорю. Дикрет номер адын. Дик-рет, ти слышишь? Номер адын. С э-та-ва дня – сегодня какой дэнь?
– Двадцать пятое, – еще тише ответил Ять.
– С э-та-ва дня, двадцать пятое цифрой, каждый пишит, как слышит. Это а-би-за-тэл-на. Записал? Хорошо пишешь быстро пишешь. Но не так пишешь! – Могришвили выхватил у Ятя листок. – Это какая буква?
– Мягкий знак.
– Какой звук он делает?
– Он не делает звука, – объяснил Ять. – Он смягчает согласные.
– Согласные и так согласны, зачем их смягчать? – Невозможно было понять, шутит Могришвили или говорит серьезно. – Нам не нужны мягкие согласные, нам нужны твердые согласные. Какая это буква? Вот эта, в начале слова.
Его желтый, очень твердый ноготь упирался в слово «Обязательно».
– «О», – сказал Ять.
– Зачем «о»? Ты говоришь, ты знаешь язык. Как ты знаешь язык, если «о» и «а» не различаешь? А-би-за-тэл-на.
– Но вы сказали – писать, как слышу, – возразил Ять.
– Ты ТАК слышишь? О-бя-за-тел – мягкий знак – но? Нэт, ты слышишь а-би-за-тэл-на!
– Так слышите вы, – упрямо ответил Ять, чувствуя, что есть предел и его унижению – дальше он попросту не сможет о самом себе думать без отвращения. – Но откуда вам знать, как слышу я?
– Все будут слышать, как слышу я, – ровным голосом сказал Могришвили. – Потом словарь сдэлаим. На еще листок. Пиши: Дикрет номер адын. Дальше должен помнить. Дата, подпись. Подпись будет моя. Теперь ступай. И завтра тебя нэт. В девять проверю. Историку сказки – сам приду.
Ять вышел пошатываясь. Могришвили любовно посмотрел на декрет – первый документ гурзуфской государственности, с которого начнется отсчет новой эры. Но с введением нового летосчисления он решил подождать. Не нужно слишком много реформ сразу.