Выбрать главу

– Приходите, правда, – уговаривал Барцев. – Вы там в своем дворце совсем скиснете. У вас даже танцев не бывает.

– А у вас бывают?

– На Крестовском? Да у нас, можно сказать, одни танцы! Про кружок Акоповой слышали?

– А, Марьям-нагая…

– Точно. В последнее время еще эквиритмическая студия открылась. Козухин, не слыхали? Говорит, что надо вращаться, вращаться и попасть в ритм земли, и тогда начнешь видеть будущее.

– Стало быть, земля видит будущее?

– Ну, это он так думает. Крутился, крутился и Корабельникову сказал: вы, говорит, последний. Корабельников даже побледнел весь. Он-то думает, что он первый. Стал допытываться, что Козухин имеет в виду. Козухин сказал, что лучше ему этого не знать. Значит, точно по стихам последний. Корабельников плюнул и сказал, что с шаманами пусть Мельников разговаривает, ему ближе. В общем, у нас своя ерунда, у вас своя.

– Что же вы не уйдете? – улыбнулась Ашхарумова.

– Но ведь и вы не уходите.

– Мне есть для кого там оставаться.

– Ну и мне есть, – сказал Барцев. – Там каша прекрасная. Я вот знаю, что сейчас Валя про принципы скажет. Но ведь я за кашу не убивал никого. И они пока, – Барцев кивнул на стоящего неподалеку рослого матроса, – никого особенно не убили… Что, лучше было и дальше гнить?

– Да ничего я не скажу, – протянул Стечин и махнул рукой. – Я тебя с трех лет знаю, что мне с тобой спорить? Я не люблю, когда ходят с таким видом, будто им истина известна. Я гниль и знаю, что я гниль. И пусть не лезут со своими правилами. Ты любишь кашу, ну и люби кашу. Что мне за дело. Не хватало еще о политике спорить… Следующая стадия – гусарские анекдоты.

– Я знаю гусарский анекдот, – ровно проговорил Альтергейм, внезапно отрываясь от книги. – Его долго рассказывать, но история того стоит. Думаю, для дам в нем особенная пикантность…

– Я сейчас отойду, и вы расскажете, хорошо? – краснея и стыдясь этого, проговорила Ашхарумова. Менее всего ей хотелось бы выглядеть кисейной барышней, но она могла себе представить, каковы должны быть гусарские анекдоты от Альтергейма.

– Не стану, не стану, – успокоил Альтергейм. – Но тогда и вы сделайте мне одно одолжение. Других не понадобится. Приходите, в самом деле, завтра на проводы. Это не в «Левей», а у меня дома. Мне кажется, вам будет приятно на меня смотреть и думать, что больше вы не увидите меня никогда.

– Не нужно так говорить, – с усилием произнесла Ашхарумова.

– Никогда не говорите другому, что ему нужно. Просто приходите, будет весело. Свежо, – добавил он, улыбаясь тонкими серыми губами.

– В пять, – добавил Барцев. – Будут мальчики замечательные, из Петершуле.

– Вячеслава Андреевича захватите, – присоединился Стечин.

– Я не обещаю. Постараюсь, но не обещаю.

– И правильно, никогда ничего не обещайте, – сказал Альтергейм. – Просто приходите, и всё. Это Восьмая линия, двадцать пятый дом, на четвертом этаже. А квартиру вы и так угадаете.

Ашхарумова вовсе не была уверена, что явится на приглашение живого трупа, как она тут же про себя окрестила Альтергейма. Но Казарин весь следующий день мучился разлитием желчи, да и после прощального заседания «Всеобщей» он проникся настроением общей гордой обреченности: как ни иронизируй над собой, а даже самые здравые люди в их поколении были бессильны перед гипнозом общих мест и благородных собраний. Он знал, что смешон, и злился на себя за это. Ашхарумовой доставалось вдвое. «Нельзя же над всем смеяться! – выкрикнул он вдруг, ни с того ни с сего. – Нужно хоть к чему-то относиться серьезно, иначе к черту всё!»

– Ведь я здесь, я с тобой, – со всей мягкостью, на какую была способна, ответила Ашхарумова. – Я не ухожу никуда…

– Ради Бога, не нужно одолжений! Я прекрасно вижу, что тебя это тяготит…

– Это тяготит только тебя, Слава, ты снова придумываешь невесть что…

– Нет, я все понимаю! Тебе девятнадцать лет, тебе должно быть скучно в стариковском обществе… Но пойми ты, что сегодня эти старики – последние, кто спасает честь города! Если не всей страны…

– Ты сам мне говорил, что в осажденном городе нельзя сохранять здравомыслие. Тебе не кажется, что ты заразился от них?

– Но город-то вправду осажден!. – взорвался он. – Ты не видишь этого?

На самом деле он злился еще и потому, что боялся. Всю ночь после закрытия «Всеобщей» ему снились ночные дети.

– Осажденных городов не бывает, – улыбнулась Ашхарумова, пытаясь его обнять (он уклонился). – Это горожане придумывают, когда приходит зима. Они прячутся от холодов и вьюги, растапливают камины и ждут конца света. А можно выйти и поиграть в снежки…

Она произнесла это с той родной интонацией, с какой всегда рассказывала ему на ночь свои смешные сказки, их общие сказки, – и от того, что этот родной голос говорил бесконечно чужие ему слова, Казарин почувствовал себя еще более чужим ей, чем когда-либо прежде.

– Маша, – сказал он вдруг с такой живой болью, что она вздрогнула: нельзя же было, в самом деле, из-за этого искусственно вызванного осадного положения так серьезно растравлять себя! – Маша, кончится тем, что тебе придется уйти. Я вижу это. Я не дам тебе гибнуть за чужое дело, в этом будет страшная ложь. Чему поглумишься, тому поклонишься: я пришел сюда с тобой, чтобы найти угол, а нашел гибель. Я понимаю теперь, что ее-то и искал с самого начала – просто я видел ее… (он хотел закончить, в тебе, но вовремя поправился) не там.

– Слава, – серьезно сказала Ашхарумова, – я буду, где ты.

– Хорошо, хорошо! – Он все не успокаивался. – Но ты видишь, какой я сейчас. Сходи к матери, что ли… или что хочешь… но сейчас я могу тебе наговорить Бог знает чего, и сам потом с ума сойду от раскаяния. Иди, я отлежусь. Сам бы ушел, но видишь… – Он развел руками. Укрытый клетчатым пледом, желтый, высохший – он казался еще более невесомым, чем всегда. Ей стыдно стало своего здорового, сильного тела.

– Я приду вечером, – сказала она. – Но лучше бы мне посидеть с тобой, честное слово. (Вот ведь привязалось это барцевское «честное слово»!) Вдруг тебе что нужно, а никого нет…

«Мне сейчас и нужно, чтобы никого не было», – хотел он сказать, но сдержался. И Ашхарумова отправилась на Васильевский остров.

27

Крайний слева что-то делал, склонившись к столетнему, наверняка зольмановскому дивану, основательному, сделанному крепко и грубо; небольшая группа справа стояла на коленях у погасшего камина, еще трое дули в детские дудки, четвертый неподвижно лежал рядом на спине, и на груди у него, молитвенно сложив руки, сидел пятый. Шестеро в левом углу комнаты кружились в сложном и нерегулярном движении: двое с поднятыми руками, еще двое скакали на одной ноге, пятый шел гусиным шагом, шестой упер руки в бока.

– Что это? – шепнула Ашхарумова на ухо Барцеву.

– Композиция номер пять, – вполголоса ответил он. – Или пятнадцать, не важно. Опыт соединения разных ритмов в одном объеме.

– А-а, – кивнула Ашхарумова. Барцев посмотрел на нее и понимающе усмехнулся.

– Я сам понимаю, что шарлатанство. А все-таки идея в этом есть.

– Да я что же, – обиделась Ашхарумова, – я разве против. Им нравится, ну и ладно.

Зрители стояли в дверях, расчистив центр комнаты, из которой вынесли ради представления все стулья. Композиция номер пять или пятнадцать продолжалась уже минут десять; Ашхарумова появилась в разгар действа. Дверь в девятую квартиру была открыта, так что она сразу поняла, куда ей. Она постучала – никто не отозвался: как выяснилось, все уже смотрели представление. Квартира Альтергеймов была большая, да и семья немаленькая; в последний гражданский день родители не мешали сыну праздновать печальный праздник, как ему хотелось, – но уйти им было некуда, и они сидели в своей спальне. Видно было, что семья старательно налаживала быт – но он разлезался; сестра была с дурным характером, тетушка со странностями, отец – с вечными драмами на службе; в комнате сына устроен был род гимнастического станка, с множеством лестниц и перекладин, личной отцовской конструкции, – но трудно было представить себе, что можно упражнять в этой паутине кое-как скрепленных железок и деревяшек; юный Альтер, презиравший семью за смену фамилии, за государственную службу отца, чиновника в полицейском управлении, за экономию, за отчаянные и жалкие попытки скрепить расползающийся уклад, – с первых сознательных лет упражнялся единственно в презрении и скоро стал писать стихи, очень воздушные и музыкальные, но лишенные и намека на смысл. У него был круг поклонников и единомышленников, писавших очень похоже, – все мальчики из таких же небогатых, большей частью немецких или еврейских семей, тщетно пытавшихся стать русее русских. Обособленный кружок Альтера, неохотно принимавший новых участников, стал известен Стечину – и Стечин, увидев тут долгожданную новизну, ввел на Альтера подобие моды.