Выбрать главу

Мать моя прожила долгую, насыщенную жизнь. Этот мир не что иное, как место наказания для душ человеческих — достаточно окинуть взором ее судьбу. Египтянка из простонародья, красоту которой оценил и взял в жены знатный римлянин. Но, приняв на словах Христа, она не оставила идолов и суетного служения им. Впрочем, какие идолы? Разбитые коленки, сопливые носы, подгоревшая каша, испачканные пеленки, и снова — каша, коленки, пеленки… Вот чему она служила всю жизнь.

А потом мы вырастали, и первым я. Мы оставляли гнездо, и первым я. Мы возвращались лишь иногда, последним я, с горстью монет, с дежурным поцелуем, с ласковым словом, затертым, как медяк на базаре или камень на проезжей дороге. Была ли то любовь? Нелепый вопрос. Мы просто жили, как умели. Да и не пытались вырваться из этих силков.

У меня не было жены, я даже не узнаю, любили ли они друг друга, мои мать и отец, или просто исполняли вечный зов плоти: породить подобных себе прежде, чем соскользнуть с Божьей руки в пропасть забвения и покоя.

Меня спрашивают: могут ли спастись такие, как она? Неужели Господь помилует тех, кто не принял Его, тем паче тех, кто Его отверг и выбрал идолов? Там, на Суде, отвернется ли от ее смиренной души, перечеркнет ли ее жизнь, полную пеленок и горшков, бросит ли во тьму внешнюю за то, что не была она настоящей христианкой? Меня вот мама никогда не отвергала. Не понимала, да — но любила, как умела. И Господь не отверг. Мне кажется, однажды Он сможет с ней договориться.

Я приоткрываю глаза. Колеблется слабое пламя светильника, словно крадет у темноты кусочки пространства — вот мелькнула нога фараона и обратившийся в змея посох… Это фреска про Исход из Египта.

У меня был свой Исход, и не один. Рожденный от Гора, я стал Изначальным. «Мать настояла на египетском имени для нашего первенца, — смеялся отец, — а я сказал ей, что все равно Оригена будут помнить как христианина, даже когда о языческих идолах и думать забудут!» Будут ли, отец?

Будут ли меня помнить в веках? И кто тогда помянет ту, что выносила и родила меня — с ее горшками, с мокрыми пеленками, с моими разбитыми коленками? Встретимся ли мы с ней в вечности лицом к лицу, узнаем ли друг друга, когда Ты, Господи, осветишь наши жизни, когда, может быть, самое незначительное окажется великим пред Тобой? Пеленки, коленки… Или это забудется, как муха забывает свой вчерашний полет, как песчинка падает в бездну моря и не созерцает более солнца?

Я совершал свой Исход много раз. Всё, чего ищут простаки, за что борются под солнцем — всё это бросил я к Твоим ногам, как думал я тогда. А теперь не вижу, ради чего.

Так и мы наблюдаем теперь лишь смутное отражение, но однажды увидим всё лицом к лицу. Теперь я знаю Его лишь отчасти, но однажды познаю так, как и Он познал меня.

Ученики. Вот я и дети, которых дал мне Господь — так могу сказать я о них. Ты просто дал их мне, просто привел — и я учил, чему и как мог. Не мне судить, что удалось. Мне кажется, я их любил — всех тех, кто задавал несуразные вопросы, кто уходил и возвращался, кто не желал принимать очевидное и кто спешил невесть что себе напридумывать. Так ведь и Ты нас терпишь, верно?

И все же… Любил ли я их? Или любил свой талант учителя? Один из них был акробатом на рыночной площади, забавлял народ, собирал медяки. А потом решил стать богословом. Я вошел тогда в класс чуть раньше, чем обычно, ученики уже собрались на своих местах, а он стоял на моем, и подбрасывал мячики, нелепые цветастые мячики, выкрикивая слова:

— Причина! Природа! Единое! Необходимое! Сущность! Свойство! Состояние!

— Синий раньше был природой! — кричали ему.

— Род! Качество! — не унимался он.

Увлекшись своим весельем, он не заметил моих шагов. А я… я отвесил ему затрещину. Шарики покатились по полу, ученики взревели от смеха. Он лишь потер затылок, он привык к зуботычинам на городском рынке, он извинился и бросился подбирать шарики — а я пнул один из них, синий, он закатился под дальнюю скамью, и лежал там весь наш урок, как падшая человеческая природа. А я все объяснял, как недостойно обращать в шутовство великую «Метафизику» Аристотеля…

Но может, то и была настоящая жизнь — в этом задорном смехе, в радости бытия, в открытости миру? Может, жонглером был в тот раз именно я с этой метафизикой, с невнятными, никчемными словами?

Или Ты, Господи?

Тебе нужен был Авраам, онемевший от ужаса, изнывающий, но покорный — он вел на заклание любимого сына, чтобы в последний миг его остановил ангел. Тебе нужен был я распростертым на пыточном ложе. Говорят, и я сам говорил много раз: это было испытание, Господь знал, что Авраам выдержит, но этого не знал Авраам.