Выбрать главу

Меня пригласили к 14 часам; в Париж я прибыл около девяти утра и пошел на кладбище Пер-Лашез, на могилу Реймона Русселя. Он был погребен один в склепе, предназначенном для целого семейства. Меня пленила эта чисто русселевская странность. Его одиночество словно перекликалось с моим. Я положил на надгробный камень наскоро состряпанное стихотворение и двинул на кладбище Монмартр, нанести визит Стендалю и Саше Гитри. Времени навестить Пулу на Монпарнасском кладбище у меня уже не оставалось. Что касается Жида и Пеги, то они покоились в Кювервилле-ан-Ко и Виллеруа соответственно, но я все-таки успел постоять возле дома 1-бис по улице Вано, где закончил свои дни автор «Коридона». Там мне встретилась любезная пожилая чета; как выяснилось, они знали Жида и считали его позером: «Он читал на ходу! Или делал вид, что читает!»

В холле лицея я нашел секретаря, которая фальшивым тоном сообщила мне, что сейчас директор принять меня не может и что она мне «перезвонит». Интересно, каким образом, подумал я, если я не оставлял им никакого телефонного номера. Много лет спустя я узнал, что произошло. Отец перехватил адресованное мне письмо, приехал в город накануне назначенной мне встречи, потребовал, чтобы его провели к начальству, и угрожал, что устроит скандал, если его просьба не будет удовлетворена. Он вел себя так нагло и сулил директрисе такие неприятности, что она поспешила избавиться от него, а заодно и от меня. Он посмел оскорбить эту славную женщину, согласившуюся допустить меня в святая святых; он обвинил ее в безответственности: она зазывала меня в Париж, зная, у меня за душой нет ни гроша, да еще и посреди учебного года, при том, что всякому очевидно, что резкая смена программы будет для меня смерти подобна. Он пообещал, что в следующий раз придет с адвокатом и доведет дело до суда; под конец, совсем ошалев от злости, он опустился до еще более низких, хотя и туманных угроз.

Моя карьера гуманитария завершилась, так и не начавшись. Неужели мне суждено на всю жизнь остаться воображаемым литератором, виртуальным интеллектуалом? Я никогда не буду заниматься делом, которое люблю. Я никогда не стану собой: мой последний шанс обрести себя разбился об отцовское вмешательство. Ему мало было убить мое будущее, он меня еще и опозорил.

Потерянный, опьяневший от одиночества, оглушенный случившимся, я брел столичными улицами куда глаза глядят; солнце трогало своими золотыми пальцами камень домов, словно пускало в них стрелы. Было шумно и грязно, вокруг сновали толпы народу. Многолюдье и суета меня пугали. Я дрейфил перед этим городом. Наверное, я и правда был не готов ступить на его сцену. На набережной Сены я задержался возле одного букиниста, чтобы полистать памфлет Селина. Букинист грубо погнал меня прочь. Я вернул на место книжечку и присел на ступеньку напротив Нотр-Дама. Стояла мягкая осень. На растениях, зданиях и людях лежала влажная рыжина, переходящая в блеклую желтизну. Действительность выглядела удручающе. Я сел в метро — снова без билета — и поехал на Аустерлицкий вокзал. На обратном пути контролеров тоже не было. На следующее утро, ровно в восемь, я уже стоял у доски и решал задачу по термодинамике с применением цикла Ленуара.

~~~

Второй год подготовительных курсов. Это была катастрофа. В первый год учебы на курсах я не успевал делать домашнее задание по высшей математике и списывал его перед уроком, но я понимал, что списываю. Во второй год я не понимал уже ничего. Я превратился в видимость студента. Я существовал внутри непрекращающегося кошмара. Я мечтал о том, чтобы началась война и была объявлена всеобщая мобилизация — тогда мне не пришлось бы идти на урок. Формулы, написанные на доске, вопили о моем невежестве, служа подтверждением не только моей беспомощности, но и моей ненависти к точным наукам.

Физику нам преподавала вечно всем недовольная дуэнья; математику — бывший вундеркинд, не способный связать двух слов (впрочем, он обращался только к таким же, как он, одержимым алгеброй, а им объяснения не требовались); химию — темпераментный щеголь в безупречного кроя костюме (с платочком в кармашке) и в галстуке-бабочке, но, чтобы успевать за стремительным ходом его мысли, мне не хватало способностей. Что-то в моем мышлении, как сказал бы Кант, блокировало доступ уравнениям и формулам и превращало гипотезы, доказательства и концепции в нечто отвратительное. В моем готовом взорваться мозгу за прошедшие месяцы образовалась такая каша, что я уже не понимал, что такое натуральное число, дробь, прямая, дифференцирующая функция… Из-за обилия теории и определений эти сущности утратили свою былую прекрасную очевидность. Все, что я изучал из-под палки, сделалось на сто процентов непроницаемым; в кору моего головного мозга не мог пробиться ни единый лучик света.