Дождь на улице припустил с новой силой. Я закрылся у себя в комнате и собрал все свои тетради по математике, физике и химии — сотни и сотни страниц, измаранных блевотиной аксиом и скверной доказательств. Я достал зажигалку и прямо на полу, нимало не тревожась, что в огне пожара сгорит весь дом, разжег костер; и сегодня, когда я пишу эти строки (в пятницу 4 января 2019 года), его пламя согревает мне сердце.
Я пощадил только кульман, но не потому, что собирался продолжать заниматься черчением — дисциплиной, в те годы обязательной для поступающих в технические вузы, — а потому, что хотел вернуться к рисованию комиксов. Франкен, Мёбиус, Тарди и другие выдающиеся комиксисты — неужели они уступали в гениальности тем математикам, чьи теории нас заставляли зубрить? Неужели их следует считать умственно отсталыми только за то, что они обращались в своем творчестве к детям — и даже не столько к детям, сколько к детству? Я вдруг понял, что человечество слишком погрязло в узости и серьезности; если я намерен отстоять свое право и сию минуту начать другую жизнь, если мне хватит на это смелости и чувства свободы, то я больше никогда не стану покоряться чужим правилам. Любое наше усилие должно быть направлено на совершенствование того, что нам кажется простым и естественным. Больше никто не заставит меня предавать собственную природу, ломать ее и унижать в угоду чужим вкусам, чужой морали и чужим интересам.
Я хотел сделать карьеру, но это должна быть карьера внутри меня самого: я хотел стать кем-то, кто будет мной, и только мной. Точнее говоря, стать таким собой, каким не может быть никто другой. Больше никто и никогда не навяжет мне того, против чего восстает все мое существо. Тот, кто попытается задавить во мне мои склонности, мои внутренние побуждения, мою индивидуальность, отныне станет моим врагом, и я уберу его со своего пути, не испытывая ни малейших угрызений совести. Запасы моего терпения иссякли. Я родился на свет с опозданием в двадцать лет. Больше нельзя было терять ни секунды. В то же время я понимал, что вступил в жизнь через смерть, и убеждал себя, что это своего рода тренировка. Я не проиграл — я набрался опыта. Главное, что я избавился от фальши. Потерянного не вернуть; то, что уже разрушено, будет с каждым днем и дальше разрушаться.
Для меня наступала новая пора. Я познаю вкус путешествий и вольных ветров, вкус любви и радости. Я встречу рыжеволосую девушку с ободранными коленками. Мы будем принимать ледяной душ. Слушать виниловые диски Чарлза Айвза и ждать июля, чтобы, изрядно наклюкавшись, отправиться на концерт Оскара Питерсона на открытом воздухе. Мы будем читать вслух отрывки из Гоголя, Бодлера и Мишо. Мы вместе откроем незрелость Гомбровича, который станет нашим героем. Мы будем так счастливы, что нами овладеет ужас смерти; мы пересечем пустыню. Мы будем курить наргиле. Солнце обожжет нам щеки. У нас появятся дети, для которых мы не будем родителями.
II
Снаружи
~~~
Подготовительная группа. Тогда я верил, что время — это что-то стабильное, что мы живем внутри года или месяца, как мы живем в той или иной стране. Я не понимал, что взрослые когда-то тоже были детьми; в моем замороженном восприятии времени они появились на свет в том возрасте, в каком я с ними встретился. Так, мадам Превост, помогавшая нашей учительнице, мадам Фурнье, родилась в 46 лет. Мне повезло больше, чем ей, я-то родился ребенком — как другие существа рождаются кошками, ящерицами или ястребами. Тот факт, что на перемене во дворе наряду с малышами я видел и детей постарше, не заронил во мне ни тени сомнения: они были большими всегда и вечно такими останутся. Разумеется, я слышал выражения типа «на будущий год», «когда ты вырастешь», «вот пойдешь в первый класс», но они не проникали в мое сознание. Они говорили не столько о будущем, сколько о некоем виртуальном космосе, о воображаемом мире, позволяющем мысленно освободиться от гнета мгновения, призванного тянуться бесконечно и держащего в заключении каждого человека.
Мысль о том, что в этом самом классе, в этих стенах, завешанных наивными многоцветными рисунками, на этом самом школьном дворе тридцать лет назад сидели и играли сегодняшние двадцатилетние, иногда закрадывалась мне в голову, но я от нее отмахивался. Боги определили меня в такую конфигурацию времени и пространства, где ни на какие заботы не распространялась зараза заумных слов, сложных вокабул и неясных аббревиатур, превращающих реальность в особую экосистему бухгалтерских перерасчетов, местных налогов, диагностики рака и пособий по безработице. Я существовал в царстве карандашей, фломастеров и бумаги для рисования. Слово «безработица» было взрослым до мозга костей. Его неприятное грубое звучание, словно намекавшее, что оно заимствовано из какого-то другого, не нашего языка, превосходно выражало сущность мира, к которому принадлежало: уродливую, шершавую, безнадежную.