Выбрать главу

фатальное недоверие к человеку, до макушки погрязшему в зле,

чужда Орленеву, он не может понять и безжалостную брандов-

скую мораль, отвергающую сострадание к ближнему по тому мо¬

тиву, что испытания и невзгоды — это наилучшая школа харак¬

тера как в масштабе единиц, так и целых наций. И ведь Бранд

не только проповедует эту теорию, но и следует ей в своем по¬

вседневном обиходе. И здесь Орленев спотыкается! С юности

свято поверивший Достоевскому, что высшая из высших гармо¬

ний и весь мир познания не стоят слезинки одного замученного

ребенка, как может он примириться с бессердечием Бранда, при¬

несшего в жертву своему принципу маленького Альфа и бедную

Агнес?

Какой же выход? Трудность заключается еще и в том, что на

этот раз Орленев изменил своей природе. Комиссаржевская

когда-то говорила, что актер начинает хорошо играть с той ми¬

нуты, когда «отрекается от себя», чтобы погрузиться в «изобра¬

жаемое лицо». Роли Орленева строились по другому закону: для

игры ему нужен был стимул сродства или, в очень редких слу¬

чаях, отталкивания, то есть неприятия, спора, противоборства.

А роль Бранда он выбрал не для исповеди, а для проповеди и

самоусовершенствования. Обмануть свою природу ему не уда¬

лось, и, по мере того как он подтягивал себя к уровню Бранда,

параллельно и незаметно он стал подтягивать Бранда к себе,

к своему пониманию трагической идеи у Ибсена.

В начале книги я рассказывал о смешном случае, который

произошел с Орленевым в Ялте, когда, уединившись, несколько

дней подряд он репетировал Бранда и, наконец добравшись, как

ему казалось, до сути драмы, позвал кухарку, чтобы поделиться

с ней своим открытием и прочитать по-новому понятые ибсенов-

ские монологи; ждать он не мог и минуты, хотя напуганная и

растерянная слушательница явно тяготилась непредусмотренной

обязанностью. В чем же заключалось его ялтинское открытие?

В этом случае не нужны наши догадки, поскольку есть прямое

свидетельство самого Орленева: «Простым взглядом обнимал я,—

пишет он в мемуарах,— всю глубокую и мрачную, тоскующую

о великом подвиге и в то же время нежнейшую душу Бранда.

Я знал, что под жесткою корой его внешности скрывается его

подлинная душа, и нежная и деликатная» 5. Ему потому и не

понравился Бранд в Христиании, что норвежский актер жил

в одной стихии возмущения и обличения, и личная его драма

ушла в туманы риторики. В противоположность тому орленев¬

ский Бранд будет человеком двух стихий — гнева и страдания, он

платит кровью за свой бунт, и фанатизм проповедника не иссу¬

шит его сердце.

Так никто до него не играл эту пьесу, и провинциальная кри¬

тика — в столицы он тогда ездил редко — упрекала актера в том,

что его Бранд, вопреки Ибсену, размяк и подобрел. Он же не

сдавал своих позиций и утверждал, что для героя трагедии при

всех обстоятельствах мало одного измерения, мало одной краски:

Гамлет борется с другими и борется с самим собой. И если играть

Бранда по совету газет «выкованным из стали», то что, соб¬

ственно, играть в этом мире очевидностей и декламации, чему

сочувствовать, за что заступаться? В своих рабочих тетрадках

Орленев записал, что по его плану в Бранде сходятся «деликат¬

ная скромность» и «чрезмерное возбуждение» 6. А те, кому нужны

доказательства права на такую трактовку, пусть вспомнят слова

Бранда в пятом акте (после ремарки — «заливаясь слезами,

тихо»):

Альф мой и Агнес, вернитесь!

Если б вы знали, как я одинок!..

Ветер мне выстудил сердце,

Призраки жгут и терзают мне мозг!..

Значит, и этот «стальной слиток» тоже уязвим и ничто че¬

ловеческое ему не чуждо.

У последней редакции «Бранда», которую Орленев играл в на¬

чале двадцатых годов, долгая история. Поначалу убедившись,

что пьеса Ибсена (занимающая в русском переводе 220 страниц

книжного текста) не укладывается в границы театрального вре¬

мени, он пытался поделить ее и играть два вечера подряд. Но