Выбрать главу

у него было не много, и среди них романы Достоевского. Теперь,

в разгар гастролей вернувшись к дельеровской переделке, он

сравнивал ее со знакомым романом и растерялся от убогости

пьесы. Впоследствии он писал в мемуарах: «Тут начинались моя

боязнь, мои мучения, мое непонимание роли» 5. Откуда же это

непонимание и страх перед Достоевским?

Сама попытка перенести великий роман на сцену при всей ее

соблазнительности в те дни казалась Орленеву сомнительной. Он

не знал точно, предпринимались ли такие попытки в прошлом.

Во всяком случае, Андреев-Бурлак читал только монолог Марме¬

ладова. Да, это верно, что по природе дарования Достоевский был

гениальным драматургом, но писал почему-то романы; не потому

ли, что в пределах сценической формы не умещался его стреми¬

тельно развивающийся в разных жизненных измерениях, с бес¬

конечными оттенками-переходами психологический анализ? Ака¬

демик М. П. Алексеев в своей ранней работе, опубликованной

в сборнике «Творчество Достоевского» в 1921 году, коснулся

этой темы, заметив, что, несмотря на стихийное тяготение

к драме, Достоевский избрал форму романа, потому что стре¬

мился «как можно дольше, в более крупных пространственных и

временных пределах — вглядываться в каждое лицо или группу

лиц, употребляя те сопоставления, какие желательны, вне на¬

зойливой заботливости об оптическом единстве сценического дей¬

ствия» 6. А инсценировщик поправил Достоевского, проявив та¬

кую опасную «заботливость»1 в интересах оптического, то есть

зрительного, ограниченного рамкой сцены единства. К тому же

поправил неловко!

Это первая трудность роли. Была и вторая, связанная уже не

с проблемой инсценировки, а с пониманием трагической идеи До¬

стоевского. Чем больше Орленев вчитывается в пьесу, тем запу¬

таннее для пего становится загадка Раскольникова. Он примеря¬

ется к нему и так и> этак, итог не складывается; он не считает

себя моралистом, но в меру доступного ему разумения разде¬

ляет понятия добра и зла, а в бунте отчаявшегося петербургского

студента эти понятия грубо смешались вопреки всем законам че¬

ловечности. Орлеиев не паходит в себе никакого сродства с Рас¬

кольниковым, никакой совместности, столь необходимой его ис¬

кусству.

У Достоевского в «Третьей записной книжке» 7 сказано, что

Раскольников страстно привязался к Соне («надежда, самая не¬

осуществимая») и к Свидригайлову («отчаяние, самое циниче¬

ское»), и отсюда следует вывод, что в этих двух полюсах как бы

скрыты две стороны его души. Разумеется, Орленев ничего не

знал и знать не мог об этих замыслах Достоевского, но обжи¬

гающий холод и зловещую фантастичность свидригайловщины

в характере Раскольникова, как и упомянутое здесь слияние на¬

дежды и цинизма, он почувствовал, и это сбило его с толку. Я бы

даже сказал, что отношение Орленева к мотивам убийства про¬

центщицы было вначале такое же, как у Сони: в пьесе, как и

в романе, она спрашивает Раскольникова, как он мог «на это ре¬

шиться»,— может быть, он был голоден, может быть, он сума¬

сшедший,— и, когда узнаёт, что голоден не был и ума не ли¬

шился и поступил гак, чтобы убедиться, обыкновенный ли он

человек или необыкновенный и потому «право имеет», то есть

когда узнаёт, что кровь служит ему материалом для экспери¬

мента, не может эту казуистику, «выточенную, как бритва», не

только принять, но даже понять и охватить сознанием. Точно так

же не понимал Орленев «безобразной мечты» Раскольникова и

того, что убийство «гадкой старухи» можно свести к простой ма¬

тематике. И он отказывается от роли Раскольникова и просит

дать ему сыграть Мармеладова...

Дирекция отклоняет эту просьбу, по необходимости он начи¬

нает репетировать, и вскоре картина меняется. В бумагах Суво¬

рина хранится письмо Орленева, написанное в первые дни репе¬

тиций «Преступления и наказания», письмо-исповедь и крик

души: «Уважаемый Алексей Сергеевич! Если бы Вы знали, с ка¬

ким нетерпением ожидает Вас труппа, Вы бы не мучили нас