таны с реальностью: у слов в этой игре помимо очевидного почти
всегда есть скрытое значение, и надо тщательно их выбирать, что
в ожесточении спора не так легко. Раскольников скажет дер¬
зость или, напротив, нечто вполне безобидное и сразу же спохва¬
тывается — в чем-то он сфальшивил, нарушил меру, сорвался или
поскромничал и незаметно каким-то движением или интонацией
выдал себя. Это мучительный диалог с плохо скрытым недове¬
рием к самому себе, с вечным чувством риска и неотвратимости
катастрофы. Потом, в годы гастролерства, первая сцена у следова¬
теля заметно изменится, вперед выдвинется ее ранее приглушен¬
ный, а теперь резко обозначившийся идеологический мотив, что
даст основание одесской газете «Южная мысль», чутко следив¬
шей за развитием творчества Орленева, написать так: «Вместо
былого неврастеника, слабого, беспомощного ребенка, угодившего
в тиски своей идеи», перед нами теперь возникла «трагическая
фигура, мыслящая и борющаяся во имя строго прочувствованной
задачи»41. Отныне активность, по утверждению газеты, стала
свойством дарования Орленева, хотя некоторые роли он по-преж¬
нему играет в своей старой неврастенической манере.
Вторая сцена у следователя была еще драматичнее. Время
иносказаний прошло, наступило время улик; самый масштаб диа¬
лога сузился, речь идет уже не о больших числах, а о частном
случае, не о философии власти и преступления, а об одном пре¬
ступнике, заподозренном в зверском убийстве. С самого начала
Порфирий Петрович показывает, что намерения у него серьезные:
он встречает Раскольникова с обычной доверительно-любезной,
насмешливо-шутовской улыбкой и протягивает ему обе руки,
а потом, чуть замешкавшись, прячет их за спину. Никаких дву¬
смысленностей! Позиции сторон и их неравноправность сразу
определились — следователь и его подследственный. Раньше
Порфирий Петрович говорил обиняками и от его «загадочных сло¬
вечек» у Раскольникова дух захватывало, но он мог думать, что
тому виной его воспаленное воображение, теперь хитроумный зна¬
ток душ — следователь, отбросив в сторону всякую церемонность,
грубо прохаживается по поводу преимуществ «казенной квар¬
тиры». У Раскольникова нет сомнений, что это разговор охотника
с дичью, и, теряя самообладание и не думая о возможных послед¬
ствиях, он криком кричит и требует допроса но форме. А «про¬
клятый полишинель» не хочет торопиться и упрямо повторяет:
«время терпит», «время терпит». В этом несовпадении ритмов
Орленев видел особенность ситуации: следователь не спешит,
подследственный задыхается от нетерпения; с одной стороны —
обстоятельная, приторможенная, нарочито многословная рассуди¬
тельность, с другой — судорожная нервная горячность.
Тактика у Порфирия Петровича не вполне обычная — он по¬
свящает преступника в тайну следствия, как юрист юристу, то¬
варищу по профессии, он раскрывает перед ним карты. И не то¬
ропится, потому что время служит ему: надо дать «антракт
подлинней»—и «идейный убийца», а он безусловно идейный,
измученный рефлексией до беспамятства, сам к нему явится, обя¬
зательно явится. Раскольников у Орленева ие выдерживает этой
инквизиторской диалектики, этого «обнажения приема» следствия
и после пароксизма бешенства, обессиленный, надает в обморок.
Глухая пауза в атмосфере неистовства производит неотразимое
впечатление — жизнь останавливается, мертвая тишина, оцепене¬
ние, муха пролетит, и ее слышно. (Обморок этот так запомнился
Мейерхольду, что несколько десятилетий спустя, на репетициях
чеховского спектакля («33 обморока»), он рекомендовал своим
актерам в качестве образца орленевскую технику игры — лег¬
кость, обоснованность переходов и прорыв в трагизм.) И что еще
существенно: когда на какие-то минуты в ходе диалога прямая
атака Порфирия Петровича прерывалась и он не брезговал лестыо
(«Я вас, во всяком случае, за человека наиблагороднейшего
почитаю-с...»), отчего у Раскольникова мелькала надежда —