Выбрать главу

Абреков — руками абреков, гачагов — руками гачагов надо душить. Татарин пусть на татарина идет, горец пусть горца и душит, и армяне, и грузины… А тщеславных беков, князей, предводителей можно и умаслить, ублажить, чинами ли, наградами ли, пусть себе тешатся, упиваются высочайшими «милостями» и «благоволением»! Так-то своих — своими же бить. — Наместник, прохаживавшийся по просторному кабинету, остановился, приложил ладонь к разгоряченному челу. А Хаджар? Как быть с ней? Как ни круто обошелся ислам со слабым полом, как ни душит женщину черной чадрой, а все ж местный адат чтит и оберегает ее! Дело тут с адатом туго сплелось, корнями, и потому все одним; махом не решить. Да, задала нам загадку эта особа, не разгадать, вот и ломай теперь голову, как это колдовство расколдовать…

И вдруг в глаза бросилась между страниц фотография женщины.

«Что такое? Никак, это и есть Хаджар?»

Под портретом была подпись: «Орлица Кавказа».

Это была, в сущности, фоторепродукция живописного портрета, написанного кистью неизвестного художника.

Кем же? Скорее всего, каким-нибудь тифлисским художником. Похоже, восторженная кисть уподобила смутьянку некой грузинской прелестнице-княжне. И кто знает, сколько этих фотографических копий теперь гуляет в народе… От этой мысли его высокопревосходительству стало не по себе. Ничего не скажешь, портрет был выполнен превосходно, хочешь — не хочешь, заглядишься… И, всматриваясь в черты этой женщины, генерал убеждался, что она исполнена гордости, достоинства и отважной решимости. И нетрудно было бы ее представить в седле, воинственной амазонкой, описываемой в строфе песни, которая приводилась ниже. — «Солнце поднялось в полуденной высоте, — гласил перевод. Хаджар ханум села на коня. Волосы ее украшены самоцветами, жемчугами, Пусть тебе говорят: ай Гачаг Наби, чья Хаджар посмелей, чем смельчак Наби!»

Главноуправляющий предположил, что неизвестный художник, конечно же, не мог писать портрет с натуры, а основывался на спасаниях знавших, видевших знаменитую героиню, окруженную ореолом славы, потому и назвал картину поэтически: «Орлица Кавказа». А может статься, у портретиста был невесть как раздобытый фотографический снимок… Теперь бы показать это произведение губернаторам, ткнуть бы им в нос: полюбуйтесь, мол, уже наша неприятельница и в творениях кисти воспевается! Но перво-наперво надо было представить сей из ряда вон выходящий факт крамольной живописи высочайшему вниманию, заодно с секретной и срочной, с толком составленной депешей, которую надлежало отправить в Петербург.

Глава двадцать седьмая

Аллахверди, при теперешнем переполохе властей, не мог возвращаться к гачагам прежней оживленной дорогой. Выехав за околицу села Каравинч, он свернул на глухую тропу, а потом — стал круто подниматься в гору. Время от времени он оглядывался: нет ли кого. Изредка встречавшиеся люди — селяне, пастухи — только и говорили, что о Наби и Хаджар, мол, Хаджар в каземате, в беде, сокрушались, жалели, гадали, что-то будет…

Попадались и дровосеки — рубили дровишки про запас на зиму для каземата, а также всякий кочевой люд, возвращающийся с гёрусского базара с покупками-припасами. И эти говорили о волнениях в каземате, песнях. И хотя каждый толковал на свой лад, но все были единодушны в сочувствии и гневе: как, мол, не пощадили женщину, стыд и позор царю, что с женщиной воюет…

Аллахверди слушал и мотал себе на ус, что в народе говорят, думают. Он-то знал, что именно такие вот люди — опора гачагов, и укроют, и упрячут, а врагов по ложному следу пустят, приветом-ответом умаслят, заморочат голову… И хоть ходили в убогом и рваном, драном-латаном, а все ж это были народные солдаты, в тяжкий час для Наби они и ополчение, с топором-дубьем, заслон и защита, отпор царским воякам, да, эта голытьба в мохнатых папахах, пахари, дровосеки, угольщики, нукеры, служанки… Если их распалить — не удержишь! С вилами, косами, дрекольем пойдут на рожон, из пушки пали в них — не дрогнут, не отступят. Пока что они живут врозь, а в случае чего — в кулак сожмутся, ощетинятся, дадут прикурить обидчику-мучителю! С таким-то вот чувством прислушивался Аллахверди к попутным разговорам. Это не просто праздная беседа, это был глас народный, суд народный, и что на душе — то и на языке.