Выбрать главу

«Юзом как-то все вышло… Но, может, очнется все же. Кровь остановлена. Лежит удобно и покойно».

Неприкаянно на душе у Богусловского. Во всем безделен. Остается только одно — ждать. Ждать, пока не очнется раненый. Ждать, пока не приедут сюда пограничники. Казак пусть в память войдет, все равно не транспортабелен, а оставить его одного здесь не оставишь. Через три часа (прибыв на заставу, Богусловский должен был сразу позвонить начальнику штаба) начальник штаба, не дождавшись звонка, поднимет тревогу и пошлет по тропе кого-либо из комендатуры. К вечеру лишь прибудут пограничники. Долго ждать. Раненый бы очнулся! Да дотерпел бы до квалифицированной помощи.

Казак тем временем решал трудную для себя задачу. Открыл наконец глаза. Удивительно осмысленный взгляд. И вопрос удивил Богусловского:

«— Ты, паря, подстрелил меня?»

«— Нет. Коновод. У меня рука верней», — ответил Богусловский. Ответил искренне, не думая о том, как воспримет его раненый и что станет этот ответ последней гирькой на весах сомнения. А вышло, что понравился казаку прямотой своей.

«— Спрашивай, паря, что знать желаешь…»

«— Откуда пришли?»

«— Из Маньчжурии. Бродом до острова, Подлобаньем называл его есаул наш Кырен, с него — вниз полверсты, а тогда уж — на сей берег. Брюхо едва замочили…»

Слыхом не слыхивал об этом броде начальник отряда. Выходит, прекрасно знающие местность нарушители. Из этих самых, стало быть, краев.

А раненый продолжал, трудно дыша:

«— Мандрыком — сюда. Бросовый мандрык. Не ходил если — не сыщешь».

«Найдем. Обязательно найдем», — упрямо подумал Богусловский и спросил:

«— Куда и зачем шли?»

«— В Хабаровск шли. Зачем? Вот тот, Кырен, есаул, все знал. И Газимуров, которого Кырен добил. Услышал я раз меж ними разговор. Кырен ему: ты, дескать, если что со мной, в Усть-Лиманку не ходи. Прежде — в Хабаровск. Повидаешь, наставлял, Ткача…»

«— Кого-кого?! Ткача?! А где встреча — не говорили?» — со слишком поспешной заинтересованностью спросил Богусловский и тут же пожалел, что прервал раненого. Замолчал тот и глаза смежил.

«Все! Испортил! Замкнется в себе!»

И впрямь, не открывал глаза казак. Лежал бездвижно. Долго лежал. Богусловский уже не единожды упрекнул себя за совершенно ненужную поспешность — состояние раненого улучшилось, а времени с избытком. Решил: если заговорит, больше не перебивать. Лишь когда все расскажет, тогда и про Ткача спросить, не знает ли каких подробностей, и про Усть-Лиманку, где она и что там делать Газимуров намеревался…

Только минут через несколько открыл глаза казак и тем же грудным, с хрипом голосом ответил:

«— Называл Кырен улицу, только вишь, паря, запамятовал я. Дырявая голова. Что из ваших он — это уж точно. И еще серчал Кырен, что в Усть-Лиманку Газимурову ехать. Так и сказывал: «Не барыня какая, каво сама в Хабаровск не едет…» Больше, паря, никаво не ведаю. Кырен да Газимуров — те все знали, а мы — подневольные. Мы для них — что скотина бессловесная. Маузер на живого нацеливал. Христопродавец!..»

«— А можно, я несколько вопросов задам? Не трудно говорить?»

«— Печет, паря, шею шибко. А спросить? Отчего же нельзя? Можно. Если по-людски».

«— Кто Кырена и Газимурова, как ты их называешь, провожал?»

«— Дружок ихний. Афанасием кличут. Борода — что тебе грабарка. Азойный. Сказывали, из наших — забайкальский казак. Еще сказывали, кордонил в Туркестане прежде, при царском режиме… А в тот день, когда нас, подневольных, собрали, благородие приходил. Я на часах стоял, видел его. Ноги бабьи, жирные, а лицо куничье. Недонюхал будто чего-то. Важный, однако. Как пришел, так все место себе загреб. Другим повернуться негде. Кырен и Газимуров после ругали его крепко. Мстит он им, видишь ли, за прошлое, покойно жить не дает, гоняет через границу. Грозились: отольются, дескать, ему слезки. А вот как звать-величать того благородия, не ведаю…»

Гулко забилось сердце Богусловского, всплыли явственно, будто не минуло двадцати с лишним лет, салонные споры, особенно неприязненные в последний вечер перед штурмом Зимнего. В кресле сидит Левонтьев-старший, а кажется, что во всех углах салона. Даже дочери своей любимой Анне мешает спеть песню, жениху посвященную. Рядом с отцом-генералом — сын его Дмитрий, остроносый, с прозрачными ноздрями, которые ни на миг не остаются в покое, словно подкатывается чих, да никак не может осилить какой-то барьер. Великой заботой о судьбе России озабочены отец и сын. Великой салонной заботой, без четкого определения своего места в той самой судьбе, о которой могли они часами переливать из пустого в порожнее. И каждый раз, когда он, Михаил, пытался убедить их, что место патриота России с народом, они насмешничали. Вот они, насмешки те, куда завели.