Вокруг все было объято тишиной. Сумрачные ели стояли не шелохнувшись, будто прислушивались вместе с Андреем.
Верещагин ползком добрался до спящего часового и, не выпуская из пальцев цепи, сдавил ему горло своими могучими руками. Прихватив с собой винтовку, он быстрой тенью метнулся в спасительный лес…
10
В медсанбате Галим лежал рядом с большеглазым брюнетом бойцом Казарьяном, раненным в нижнюю челюсть. Он с трудом разговаривал, зато мог целыми днями играть в шахматы и на ночь оставлял их у себя под подушкой.
— Лей… тенант, да… вай… те по од… ной пар… тии в игру древ… них муд… рецов… — мучился Казарьян над каждым словом и сразу же начинал расставлять фигуры.
Галим играл неровно: то с увлечением — и тогда быстро побеждал Казарьяна, то бывал невнимателен и на пятом ходу проигрывал партию. В обоих случаях Казарьян порывался что-то сказать, но его забинтованный подбородок мешал партнеру разобрать, что он говорит.
Галим иронически улыбался, вспоминая свое увлечение шахматами в школьные годы, когда он, забыв про уроки, общественную работу и даже про сон и еду, носился как угорелый по городу, чтобы поспеть к сеансам одновременной игры с заезжим мастером. В свое время товарищи справедливо раскритиковали его на комсомольском собрании. Дело прошлое, от того мальчишеского наивного увлечения все-таки осталось в памяти Галима и что-то неповторимо хорошее. Поэтому ему было одновременно и приятно и немного смешно смотреть на горячившегося Казарьяна, переживавшего каждую проигранную им партию.
Первые несколько дней в медсанбате, в четырех-пяти километрах от передовой, Галим, хоть и привыкший к тяжелому труду воина, жил в странном отдалении от войны, почти в нереально счастливом мире взглядов, улыбок и слов Муниры, которую он не переставал чувствовать возле себя даже в те долгие часы, когда она вынуждена была покидать его для других раненых.
Если бы прибывшие из роты разведчики не сообщили ему, что Верещагин перестал отвечать на позывные и что самолеты не нашли его группу, он еще некоторое время продолжал бы оставаться в чудесном мире любви и радости. Но это сообщение вернуло его к суровой действительности, и расслабленный жгут его нервов снова напрягся. В новом свете увидел он и Муниру, оценил ее как врача.
Как-то Галим был разбужен доносившимися из операционной хриплыми криками, не прекращающимися ни на минуту.
— Бойца привезли, на мине подорвался, — сказал сосед по койке.
Галим не мог спокойно лежать и прошел в отделение, где больные обычно раздевались в ожиданий своей очереди. Сейчас здесь никого не было. Дверь в операционную была закрыта не совсем плотно. Галим на цыпочках подошел и заглянул в щель. Боец, которого две сестры держали за руки, уже устал кричать, он стонал.
Мунира, в белоснежной, подобранной за уши косынке и с марлевой повязкой, оставлявшей открытыми только глаза, работала молча и стремительно.
Галим заметил ее нахмуренные брови, когда сестра замешкалась, и внимательный, полный сочувствия взгляд. «Жалеет раненого», — подумал Галим, и ему невыносимо тяжело стало смотреть на человеческие страдания.
Он покинул землянку и сразу оказался в прохладном, пахнущем терпким смоляным настоем бору. Тишина, прерываемая лишь шмелиным жужжанием, успокаивала его. Он сел на пенек, и мысли его вернулись к Мунире.
Сегодня ему довелось увидеть Муниру за работой, и он был поражен ее спокойствием, выдержкой. Какая нужна сила воли, какие нервы надо иметь врачу, чтобы помочь человеку на войне… Мунира уже не та девушка с длинными косами, с которой Галим лет пять назад взлетал на качелях в казанском парке. А он, нечего греха таить, до сих пор больше представлял ее себе именно такой: смеющейся, пылкой, беспечной… Та Мунира была, пожалуй, проще, яснее, понятнее, но той Муниры уже нет. Есть другая — суровая, похудевшая Мунира, со сложными, более зрелыми чувствами. И может ли он уверенно сказать, что понимает ее сейчас? А что, если между ними только остатки прежней, первой любви? И в ту же секунду эта мысль показалась Галиму уж слишком неправдоподобной, вздорной. Сомневаться в ее любви после столь долгих и мучительных испытаний — не кощунство ли это со стороны Галима? Он и не сомневается, он только спрашивает себя: достоин ли он, собственно, большой любви Муниры? И потом… Еще что-то, какая-то заноза есть в самом затаенном уголке сердца. Что? Ревность? Почему бы нет? Галим не мог так просто забыть и вычеркнуть Кашифа. Галиму всегда бывало не по себе, когда долговязая тень этого человека выплывала из сумрака прошлого и назойливо маячила в памяти.