Как вырастал теперь в его глазах простой русский моряк Андрей Верещагин! А командир Шаховский? Насколько же он оказался умнее и дальновиднее, чем думал о нем горячившийся Галим.
Как всегда от внутренней неловкости, Галим потупился и слегка покраснел.
Верещагин тотчас же заметил это.
— Ты что от меня, как девушка, глаза прячешь? — сказал он, широко улыбаясь. — А ну-ка, подними голову, герой!
Урманов краснел все больше.
— Вчера, кажется, я очень обидел вас, товарищ главстаршина, — проговорил он тихо. — Простите меня. Нехорошо получилось. У нас говорят: «Холодное слово леденит сердце».
— Как, как ты сказал? — переспросил Верещагин. — Холодное слово леденит сердце? Здорово. А как насчет теплого слово? Тоже есть у вас пословица?
— Есть, — ответил Галим, еще не понимая, к чему клонит главстаршина.
— А ну-ка, скажи.
Галим подумал немного.
— «Доброе слово — душистый айран, злое — на шею аркан». Нравится?
— Хорошо! Люблю душевные слова. Знаешь что, Галим, русский человек не привык долго обиду в сердце таить. Я уже забыл о твоих словах. И ты выбрось их из головы.
— Подождите… — прервал Верещагина Галим, — Я ведь виноват и перед Шаховским, я сердился и на него за медлительность и, как мне казалось, излишнюю осторожность.
Верещагин нахмурил брови.
— Вот это уже плохо, — сказал он, глубоко вздохнув. — Нашему командиру можно верить больше, чем самому себе.
Верещагин хорошо знал прекрасные качества Шаховского: командир был смел, когда шел в атаку, хладнокровен, когда лодка попадала в тяжелое положение, терпелив, когда искал врага, уверен в своей неуязвимости, когда вокруг рвались глубинные бомбы преследующих катеров и сама смерть стучала по корпусу, стремясь ворваться и задушить всех в своих холодных объятиях.
— Не верить в такого командира, — Верещагин покачал головой, — да это… просто дурь, Урманов. Я говорю тебе об этом прямо в глаза, потому что знаю: все это только от горячности. А пора уже тебе жить умом, не только чувствами.
Лодка снова вышла в море. Вскоре разнеслась тревожная весть: винты лодки запутались в остатках рыбачьих сетей.
Шаховский вызвал главстаршину Верещагина и краснофлотца Урманова и приказал им освободить винты. Хотя эта работа не представляла особой сложности, но на море было неспокойно, и капитан-лейтенант строго предупредил, чтобы они соблюдали осторожность.
Когда они поднялись наверх, прокатившийся вал обдал Галима с головы до ног и заставил его на мгновение в нерешительности остановиться. «Что же это я?!» — ужаснулся вдруг Галим и бросился вслед за Верещагиным. Добравшись до кормового среза, они начали освобождать остановленные винты.
Верещагин резал сети ножницами, а иногда просто разрывал их руками. Рядом с ним, сжав зубы, работал Урманов.
— Держись, — подбадривал его Верещагин во время коротких передышек.
Усталые и мокрые до нитки, они высвободили наконец винты.
Когда они вернулись, Шаховский крепко пожал им руки:
— Спасибо, товарищи! Ступайте отдохните.
Галима поздравляли с боевым крещением, хвалили за выдержку. Но Галим, смущенно поводя плечами и пряча от товарищей глаза, сурово думал про себя: никто не знает, что он, пусть на секунду, но все же остановился в нерешительности.
— Я давно собираюсь спросить тебя, Урманов, — обратился однажды к Галиму Верещагин, — почему ты не в партии?
Так бывает с человеком часто. Втайне он мечтает о большом своем дне, который бы определил всю его дальнейшую жизнь, но про себя полагает, что этот день еще далек, придет не скоро, что перед этим будут какие-то очень важные события, И вдруг — впрочем, это только так кажется, что вдруг, — твой товарищ очень просто, без предварительной подготовки, начинает разговор об этой твоей самой дорогой затаенной мечте, И счастлив ты, если сердцем поймешь глубину этой минуты и взволнуешься всей душой.
Галим начал было что-то говорить и запнулся.
— Я давно слежу за тобой, — продолжал Верещагин. — Парень ты настоящий, дисциплинированный…
Не то сказал главстаршина! Как раз этих-то слов больше всего и боялся сейчас Галим.
— Рановато так говорить обо мне.
— В такие трудные времена нам нужно быть ближе к партии. В ней вся наша надежда.