— Почти. Почти счастлива.
Он повернулся и посмотрел ей прямо в лицо; ему очень хотелось увидеть ее глаза, но они скрывались в тени.
— Я полагаю, что лишь люди моральные, вроде вас, Итале, могут быть либо очень счастливы, либо очень несчастны, — сказала Луиза. — А я всегда и счастлива, и несчастна одновременно, особенно в такие весенние ночи, когда не могу уснуть и вынуждена бродить по саду и размышлять о том, что же в этом мире способно все-таки сделать меня абсолютно счастливой, не принося ни капли несчастья.
— Но разве у вас есть причины чувствовать себя несчастной?
— Никаких, это правда. Действительно, я молода, богата, у меня множество прекрасных платьев и украшений; и кроме того, я всего лишь женщина, а чтобы сделать женщину счастливой, нужно совсем немного: одна-две игрушки, красивое ожерелье, веер…
— Я совсем не это имел в виду, — неловко промямлил Итале.
— А что же?
Он ответил не сразу, а когда наконец заговорил, голос его звучал глухо и холодно:
— Я не хочу, чтобы вы были несчастливы.
— Знаю. Вы хотите, чтобы я была счастлива; точнее, вы хотите СЧИТАТЬ меня счастливой, ведь это гораздо приятнее. И проще. Если я покажусь вам несчастной, вам придется как-то меня развлекать, придумывать для меня новые забавы… из самых лучших дружеских побуждений, разумеется.
— Вы же знаете, что я ваш друг, баронесса!
— Не называйте меня баронессой, пожалуйста! Оставьте в покое этот дурацкий титул! Я думаю, что и вы считаете подобные титулы сущей глупостью. Ну наш-то безусловно таков. Жаль, что у моего деда не хватило мужества предстать перед обществом в своем истинном качестве, а ведь он был одним из лучших представителей своего класса. Я, во всяком случае, определенно гордилась бы тем, что принадлежу к высшей буржуазии! Но деду пришлось купить дворянский титул — во имя процветания нашего рода; и теперь он умер, а мы по-прежнему продолжаем цепляться зубами и когтями за нижние ступени давно прогнившей иерархической лестницы, ведущей в никуда, да еще и делаем вид, что все наше благополучие покоится отнюдь не на «буржуазном» богатстве, которое, кстати сказать, и открывает нам двери в любое общество! — Луиза вскинула на Итале глаза и вдруг рассмеялась, искренне, весело. — Господи, Итале, вы, кажется, и меня заразили своими революционными идеями! Вот и я уже лекции читаю о политике — при лунном свете…
— А что, я читаю лекции?
— Почти постоянно.
— Неужели? Мне очень жаль! — Он был искренне огорчен.
— Да нет, я совсем не возражаю. Мне даже интересно — почти всегда. Во всяком случае, со мной вы обо всем говорите очень серьезно. Хотя я не всегда уверена, что говорите вы именно со мной. Зато вы никогда меня не гоните, когда разговариваете о политике с другими. И, может быть, когда-нибудь действительно станете делиться своими мыслями только со мной одной-
— Яне…
— Я знаю, что вы «не». И никогда прежде.
— Я вас не понимаю…
— Я о том, что все ваши теории, разговоры о политике, лекции тонут в молчании, в каменном, нерушимом молчании! Точнее, умолчании. Нет, я, пожалуй, возьму свои слова обратно: всего несколько минут назад вы все же это молчание нарушили, что прозвучало для меня настолько неожиданно, что я чуть не пропустила самое главное. Вы говорили о любви… Нет, конечно, не прямо, но это слышалось в каждом звуке, когда вы произносили то название… Наконец-то ваши уста исторгли нечто настоящее, а не очередную революционную идею или чью-то чужую теорию…
— Какое название?
— Малафрена.
Итале быстро отвернулся, еще глубже сунул руки в карманы и беспомощно пожал плечами.
— Я действительно тоскую о ней порой, — признался он.
Луиза не ответила, внимательно наблюдая за ним.
— В общем-то, это не так далеко отсюда. — Итале вскинул голову, словно собираясь что-то прибавить, но больше ничего не сказал. Луиза продолжала молча смотреть на него; он стоял в профиль к ней, высокий, с поникшими плечами; его крупный нос и твердые очертания губ были точно углем прорисованы на сероватом фоне небес. Невдалеке, через две-три улицы от них, ударил колокол кафедрального собора, отбивая очередные полчаса. Поднявшийся вдруг легкий ветерок зашуршал едва распустившейся листвой, дохнул сыростью и холодом. В том окне, под которым они стояли, тихо погас свет, и цветы вдоль дорожки сами вспыхнули холодным белым сиянием.
— Хотя вы и не решаетесь поговорить со мной о том, что для вас особенно дорого, с собой-то вы все же порой разговариваете об этом!