Где-то слева, у пекарни, уже выстроилась очередь за утренним хлебом. Женщины в залатанных юбках и платках, повязанных узлом под подбородком, переговаривались между собой, перебрасываясь новостями и сплетнями. Одна, кривобокая старуха с кислым лицом, громко причитала, что хлеб опять подорожал, и что скоро простому люду есть будет нечего.
Мимо меня прошмыгнул мальчишка лет семи, босой, в рубахе, больше похожей на тряпку. В руках он держал дохлую кошку за хвост, и глаза его блестели от восторга.
Я обошёл лужу, в которой плавало нечто бесформенное и бурое, источающее сладковатый запах разложения. Не стал разглядывать, что это. В этом городе лучше не задавать лишних вопросов и не всматриваться в то, что лежит на дороге.
У стены одного из домов, покосившегося так, что верхний этаж нависал над улицей, словно готовый рухнуть в любую минуту, сидел нищий. Старик без ноги, обрубок которой был обёрнут грязными тряпками. Перед ним стояла деревянная миска, в которой позванивали две-три медные монетки. Он бормотал что-то себе под нос, качаясь взад-вперёд, и его мутные глаза смотрели в никуда. Я прошёл мимо, не бросив ему ни гроша. Не из жадности, а потому что бросать было нечего. Хотя, если бы и имелись деньги, то все равно не бросил.
Воздух становился всё гуще по мере того, как я приближался к пристани. К обычной вони Нижнего города примешивался солёный запах реки, запах тины, гниющих водорослей и рыбьих потрохов, которые торговцы выбрасывали прямо в воду. Чайки кружили над крышами, оглашая округу пронзительными криками. Одна из них, наглая и жирная, села на край водосточной трубы и уставилась на меня немигающим глазом-бусинкой.
Я двинулся в сторону Верхнего города, к Серым Вратам, ведущим на скалу, где возвышался королевский замок Эренгард. Путь лежал мимо пристани. Река Эрра несла свои мутные воды к морю, и обычно в этот час в порту уже кипела работа. Но сегодня что-то изменилось в привычном ритме.
Головная боль мешала сосредоточиться, мир подрагивал в такт пульсу. И всё же я заметил неладное, когда свернул на Кожевенную улицу, спускающуюся к причалам. Вместо привычной ругани грузчиков и скрипа лебёдок я услышал гул толпы. Гул этот был не деловым и не весёлым, каким он бывает в базарный день. Он звенел на одной пронзительной ноте, тревоге.
Я протёр лицо ладонью, размазывая остатки похмельного состояния, и ускорил шаг. Любопытство боролось с желанием упасть обратно в сточную канаву и умереть, но любопытство, как всегда, победило.
Пристань оказалась запружена народом. Люди стояли плечом к плечу, не напирая, но и не расходясь. Словно стадо овец, почуявших запах волчьей стаи. Над морем голов я разглядел мачты. Высокие, чужие, не наши. Корабль был двухмачтовым, с косым парусом, какие вяжут на островах Архипелага, где солнце выжигает всё живое, а люди говорят на языке, похожем на скрип несмазанных петель.
Я протиснулся вперёд, работая локтями и не обращая внимания на шиканье и проклятия. Какой-то ремесленник в кожаном фартуке пихнул меня в ответ, но я удержался на ногах, схватившись за плечо дородной торговки рыбой, которая тут же огрела меня по спине широкой ладонью. Но мне было плевать.
С носа корабля спускали сходни. Я увидел стражу. Уже нашу, городскую, в кожаных куртках с нашитыми железными бляхами и в островерхих шлемах. Но стражники эти стояли поодаль, прикрывая рты и носы платками, смоченными в уксусе. Их лица были бледны даже под загаром.
А по сходням двое лекарей в длинных, перепачканных чем-то бурым робах вели под руки человека. Вернее, тащили. Ноги моряка заплетались, голова моталась из стороны в сторону, словно у тряпичной куклы. Он был одет в полотно, когда-то белое, а теперь заляпанное засохшей рвотой и пятнами, цвет которых мне очень не понравился. Он напоминал прокисшее вино, только с оттенком гнили.
Толпа ахнула, когда моряк поднял голову. Лицо его оказалось серым. Не бледным, а именно серым, будто пепел из остывшего очага. На скуле багровела свежая рана, рваная, словно его кусали. Губы растрескались до мяса, а из уголка рта тянулась нитка тёмной слюны.
Я пригляделся к этому человеку, и меня передёрнуло. Глаза его были мутными, словно покрытыми белёсой плёнкой, какая бывает у дохлой рыбы, пролежавшей на солнце несколько дней. Зрачки почти не просматривались. Казалось, он смотрит сквозь всех нас, сквозь мир, в какую-то пустоту, которую видит только он.
Кожа на его руках, там, где рукава рубахи задрались вверх, была покрыта тёмными пятнами. Не синяками, нет. Это было что-то другое. Словно плоть под кожей начала гнить, и эта гниль проступала наружу неровными разводами. На запястье виднелся рваный след, из которого сочилась не красная кровь, а что-то густое, почти чёрное.