Меня не оставляло все время ощущение нахождения в большой колбе, соединенной с воздушным пространством тонкой неустойчивой трубкой. Нарушится подача воздуха, и сразу же задохнешься. Потом подача воздуха может возобновиться, но из мертвых не воскреснуть. Помимо этого, все чаще приходила мысль, много ли осталось сил и при существующем положении.
Благодаря исключительной энергии своей жены я имел кое-какое добавочное питание. И все же ноги ходили хуже и хуже. Весь организм был во власти какой-то тяжести, день ото дня усиливавшейся. В верхней части живота все сильнее начинали двигаться зловещие мурашки. Только сознание работало безотказно. Даже мог писать, чему помогал, видимо, крепкий кофе, запасов которого хватило до дня выезда. Моя жена чувствовала себя физически крепче, но на руках ее открылись и не проходили язвы. Между тем вещи, на которые удавалось доставать немного продовольствия, преимущественно хлеб, начали явно подходить к концу. Все хуже становилось с топливом, запасы которого иссякали.
Сидя вечером при двух маленьких коптилках, корректируя какую-либо ранее написанную работу и прислушиваясь к свисту пролетающих над домом немецких снарядов, от которых дребезжали стекла, я иногда невольно спрашивал жену: «А нужно ли все это?» Она отвечала как бы недоуменно: «Почему? Конечно, нужно». Гарантии в ее голосе за благополучный исход не чувствовалось, но веры в возможность еще сопротивления и тем самым спасения было много.
Отдельные высшие учебные заведения смогли выехать уже в конце января. Здесь сказались не только желание, но и связи их администрации. Партийный секретарь и некоторые другие лица из руководства моего института были, наоборот, большими противниками эвакуации, считая, что лучше оставаться на месте. Объяснялось это тем, что они сумели найти какой-то дополнительный источник продовольствия и не так сильно голодали. Подобную точку зрения разделяли, правда, и некоторые сильно голодавшие представители старой интеллигенции. «В Ленинграде, – говорил мне один хорошо осведомленный профессор, – можно рассчитывать на улучшение. В остальной же стране, где мы окажемся без жилища, надвигается или уже есть такой же голод и такое же расстройство жизни. На улицу к колонкам за водой ходят не только в Ленинграде, но и в ряде других городов». Сам я занимал в вопросе эвакуации колеблющуюся позицию. Не хотелось терять свои книги, материалы, с таким трудом созданное жилище. Хотелось верить поэтому в улучшение продовольственного вопроса. Основанием для этого были слухи о притоке из-за границы в Архангельск различных консервов и жиров. Можно было надеяться, что часть данного продовольствия будет направлена в Ленинград, которому и не так уже много надо, – от жителей осталась едва ли половина. Наряду с этим другой голос упорно говорил: «Бросай все, пока в состоянии двигаться, и уезжай. Впереди исключительно тяжелый путь эвакуации. Его нужно перенести, но дальше все-таки спасение».
С начала марта разговоры об эвакуации высших учебных заведений стали определеннее. 12 марта я узнал от директора, что в середине апреля институт выедет в один из волжских городов, где должен будет остаться на все время войны. 13 марта я в институте не был. Придя же 14-го, узнал, что через два дня мы выезжаем вместе с другими высшими учебными заведениями на Кавказ, в Пятигорск. Настроения институтской администрации не могли уже иметь какого-либо значения. Было общее распоряжение о вывозе ленинградских вузов на отдых, на Кавказ. Такая поспешность обрадовать не могла. Нужно было собраться, нужно было продать что возможно из вещей. Между тем я не мог даже дать знать об отъезде домой, будучи вынужден сразу же взяться в связи с эвакуацией за ряд дел по факультету. Из двух дней для сборов один, таким образом, пропадал. Домой я вернулся только к вечеру.