Нет, не как в футболе, здесь все было слишком реально и зримо. Все по-настоящему: каждая смерть, каждая потеря приходила не с полей олимпийских сражений, а с битв то незримой, то явной войны. А то и обеих кряду. Сообщали – наши несут потери от прорвавшихся в Кодорское ущелье зомби, несколько десятков человек личного состава, не считая извечного абхазского ополчения, погибло, в воздух поднята авиация, два самолета разбились в первый же день. Он и смеялся зло и печалился горько. И не мог объяснить такой вот разброд в мыслях, всю эту шизофрению.
А началась она ох как давно. С той самой поры, как на картах мира образовалась Россия. Вернее… нет, он лжет самому себе, позже. После того как парламент был расстрелян из танков, после начала войны в Чечне. Тогда, когда он окончательно похоронил в себе свою родину. Ту, что всегда считал отечеством – Советский Союз. А ведь так же шизофренически странно все начиналось: весной девяносто первого, когда из магазинов пропало все, а цены, впервые за долгое время взлетели вверх, когда волнения в разных частях страны стали нормой, когда внутренние войска не успевали перебрасывать на новые мятежи, когда юмористы горько шутили о том как сердце воюет с печенью, намекая на битвы Ельцина и Горбачева за власть – именно в эту пору прошел референдум с единственным, поистине гамлетовским, вопросом: быть или не быть. Союзу Советских Социалистических республик. Восемьдесят процентов населения пришло к урнам в тот день, несмотря на препятствия некоторых республик, кажется, все той же Грузии и Прибалтики, и три четверти из них ответили «да» на незамысловатый вопрос референдума. А всего через полгода, в ноябре Советский Союз официально прекратил свое существование. Пятнадцать республик – пятнадцать сестер, отправились в самостоятельное плавание. Все больше и больше отдаляясь друг от друга. Поначалу незаметно, ведь и единой валютой для всех был рубль, и язык оставался общий, да и команда на олимпиаде девяносто второго оставалась единой, пусть и под флагом МОК. Но чем дальше, тем больше и больше проявлялось различий. Несмотря на митинги протеста, на призывы оппозиции, на свержение и убийства самих президентов – союз все больше походил на тень, терявшуюся во мраке наступающей ночи.
Вот тогда он и перестал и верить и надеяться и любить. В нем поселилось что-то желчное, злое, неприятное самому. Что-то, что не давало покоя презрением и нетерпимостью. Но не твердо сидело внутри, не желало выкорчевываться, и лишь выпускало пар накопившегося негодования.
Запорожцу повезло больше. Он, хотя и старше его на три года, но все же сумел жениться, как раз, когда Украина кричала, что москали все сало сожрали, и он был одним из кричавших. Быстро развелся, женился повторно. Сумел устроиться на хорошую работу, имел продвижение по службе, правда, после кризиса девяносто восьмого, потерял все, но не отчаялся, а встал на ноги сызнова. И еще раз, уже в восьмом. И теперь снова набрал обороты.
А Леонид – поработав в типографии до того же девяносто восьмого, после кризиса он переключился на мебель, потом стал наладчиком компьютерного «железа», а вот теперь устроился «ночным бухгалтером» на склад сети магазинов. Это не повышение, это плескание в луже. Бессмысленное барахтанье, хотя бы потому, что сам барахтающийся не видит ни выхода, ни нужды что-то менять.
В тот день Оперман напился.
69.
– И все же объясни мне, зачем ты стрелял? – в сотый раз спросил Важа, с трудом приходя в себя после длительной пробежки. Они схоронились в подвале одного из полуразрушенных домов городка, чтобы добраться до места, им предстояло проделать куда больший путь.
– Важа, перестань, – устало попросила Манана. Но Важа настаивал, Иван снова сказал, в который, уже раз, что этим пытался отвлечь охрану президента Чечни. Что, если бы не его выстрел, не суматоха, возможно, им не так просто удалось бы уйти. Или не удалось бы вообще. Бахва Куренного немедля поддержал, но Важа требовал пояснений.