Выбрать главу

– Простите, вы священник? – молодой человек неожиданно вздрогнул, пристально посмотрел на Лисицына, и наконец, ответил согласием. – У меня к вам просьба одна будет. Не сочтите за труд…

Молодой человек не счел, напротив, ответил живейшим согласием. Попросил его погодить немного, дабы он взял свои принадлежности, нет, лучше идите за мной; на пороге одного из цехов, пожалуй, самого большого на бывшем заводе, они столкнулись с гулящей девицей лет пятнадцати. Священник, обращаясь к ней по имени, почти восторженно заявил о своей требе, судя по его радости, первой на новом месте. Впрочем, мысли об отношениях этой странной пары немедля выскочили из головы Лисицына, стоило ему заглянуть ей в лицо. Новое безумство взбрело в голову. Он обрался уже к гулящей.

– Впрочем, и ты, если не занята, можешь пойти, – на что та живо кивнула, не спрашивая ни цену, ни договариваясь о числе желающих ее услуг. Борис взглянул на часы, и попросил поторапливаться, молодой священник уже вынырнул из здания цеха, с требником и застиранным рушником в руках. На шее появился нательный крест.

– Идемте? – произнес он. – Это далеко?

Маршрутки долго не было, Борис решил идти пешком. На его счастье девица поймала легковушку, водитель, увидев в руке молодого человека требник, ничего не сказав, молча подвез их до дома, и ничего не потребовал взамен, наверное последний самаритянин в новом Вавилоне. Борис быстро взбежал на этаж, открыл дверь. Услышал голос Леонида, спрашивавшего, тут ли он.

– Да, здесь, все в порядке, – Лисицын невольно вздрогнул. Голос, донесшийся из комнаты, хоть и был тверд, но сомнения в крепости рассудка, одурманенного и одураченного морфием, по-прежнему не давали покоя. Скинув куртку, он вошел в комнату.

– Дорассказать мне осталось немного, – продолжил Оперман, тут только Лисицын понял, что Леонид так и не заметил его отсутствия. Или не придал ему значения. И невольно содрогнулся.

– Я тебя слушаю.

– Я никогда не любил эту страну, последние годы и вовсе ее ненавидел, наверное, даже сильнее, нежели она того заслуживала. Я и по сию пору считаю себя гражданином той самой разорванной на куски державы, чтобы про нее ни говорили, хоть грязью поливали, хоть  осанны пели. Она осталась в прошлом, и я вместе с ней. Так и не приучился к дивному новому миру, любезно подсунутому нашими новыми вождями. Так в нем ничего не нажил, да, честно говоря, не больно и стремился. Мне чужда была идеология нового мира, отвратительна его религия, ненавистна система ценностей. Для меня Россия с самого ее появления, как шмоток мяса с разлагающегося трупа. Когда он начал смердеть особенно сильно, вожди назвали это «подниманием с колен». А теперь все кончилось. Больше с колен подниматься некому, отвратительный этот голем рухнул, снова обратившись вязкой глиной. И у меня еще осталось время посмеяться над этими останками.

– Знаешь, – продолжал он, – я всю жизнь мечтал пережить этого гомункулуса, эту химеру, эту обрезанную по самое не могу страну. И хоть эта мечта моя осуществилась…. Похоже, единственная. Как ни странно, другой у меня нет. Но почему странно, нормально. Ведь и меня больше нет…. Да нет, Борис, не расстраивайся так, наверное, это и должно было произойти. Я увидел смерть своего врага. И мне еще повезло, что я не застигну самый конец, агонию. Моя придет раньше. Вот тебе, да, мне жаль, Борис, тебе не повезло остаться в живых и увидеть весь ужас.

Он замолчал, откинувшись на подушки, речь утомила его, мысли стали путаться. Действие наркотика заканчивалось, еще несколько минут и наступит агония, он это чувствовал, ощущал всем существом, но нисколько не боялся наступления. Он уже все высказал, что хотел, и теперь понимал, что расплата за его речи будет недолгой.

Кондрат и Настя слушали его молча, из прихожей, не решаясь войти. Руки девушки похолодели, странное желание пришло ей на ум, положить ладони на лоб лежащего и согреть его своим теплом. Микешин нервно теребил четки, казалось бы он давно привык к подобным излияниям на смертном одре, к кому только не доводилось ему приходить с отцом Саввой. И к отпетым бандитам, и к немыслимо состоятельным бизнесменам, и к влиятельным чиновникам, и порой даже к простым смертным, и чаще всего он слышал одни и те же проклятия и бессильные угрозы. Но слова Опермана потрясли его до глубины души. Сам он почти не застал Союз, ничего, кроме воспоминаний голодного детдомовца, не вынес, но эта страстность человека, лежащего на подушках, которого ему сейчас, верно, предстоит, причащать и отпевать, эта убежденность заставили сердце замереть. Он невольно вышел из прихожей в комнату, умирающий посмотрел на Микешина и попытался снова подняться, неудачно. Глухим голосом Леонид произнес: