И, нахмурясь, она честно постаралась высказать, себя. Яростно грызя ноготь, наклонила голову — для самовыражения.
Но нет, ничего она не выразила… Посмотрела на все это дерево кругом, на стол, статуэтку, правдивые вещи, стараясь усовершенствовать себя в подражанье реальности, такой ощутимой. Но ей словно не хватало, чтоб высказать себя, чего-то рокового. Девушка искала это роковое: вся нагнулась вперед, ощупывая себя с надеждой. Но снова ошиблась.
И тогда погасила в себе все и начала снова. На сей раз приподнялась на носки; прислушалась. Поймала себя на том, что открыла, благодаря свободе в выборе движений, твердость косточек, какие-то мелкие законы, тонкие и непреложные: были жесты, какие можно производить, и другие, запретные.
Угадала древнее искусство тела, а оно искало само себя в неведенье прикосновений.
Пока не нашлась, кажется, обычная гибкость тела, превращенного наконец в вещь, какой свойственно действие.
Тогда она вытянула вперед руку. Сначала колеблясь. Потом более решительно. Вытянула и внезапно повернула вверх ладонью. От этого движенья плечо поднялось, как у калеки…
Но так было нужно. Она вытянула левую ногу далеко вперед. Скользя ногой по земле, раздвинула пальцы вкось к лодыжке. Она так перегнулась, что не смогла б уж возвратиться в обычную позу, не перекрутясь с хрустом вокруг самой себя.
С ладонью, жестоко вывернутой напоказ, протянутая рука молила и, вместе, указывала. Поднятая в таком внезапном порыве, что обрела равновесие в неподвижности — как цветок в кувшине.
Бот где тайна неприкосновенности цветка — порыв и восторг. Какое трудное искусство! Она убавила себя до единственной ноги и единственной руки. Окончательная неподвижность вслед за прыжком. Какая увечная фигура!..
Выражая себя поворотом руки, на одной ноге, все изломы свои предлагая со страстной охотой, выставляя свое единственное в мире лицо, — вот, вот она вся, фигура из пантомимы, удивительно природная, один из предметов для взгляда. Отвечая наконец ожиданию животных.
Так она и пребывала до той минуты, когда если б срочно захотела кого позвать, то не смогла б; потеряла в конце концов дар слова. Рука заслоняла лицо, как другая личина ее обличья.
«Слишком много рук», — сказала она еще и, совершенствуясь, поглубже спрятала вторую за спину.
Даже с одной рукой и недвижная, иногда случалось, что вся ее фигура вдруг закачается, как веер. Но, полагая себя совершенной, она лишь вздохнет и примет прежнее положенье.
Такая покорная и такая гневная, что разучилась думать и проявляла свою мысль через одну, истинную, свою форму, — не это ли самое происходило со всеми вещами? — в бессилии изобретя таинственный и невинный знак, какой мог бы выразить ее положение в городе, выбрав так для себя особый образ, и через него — образ предметов.
В этом первичном обличье камня, скрытое выявлялось с яркой очевидностью. Сохраняя, для своего совершенства, все тот же непонятный характер: необъяснимый бутон розы открылся, дрожащий и безотчетный, на необъяснимом цветке.
Так она и осталась, словно ее так поставили. Рассеянная, совсем безличная.
Ее искусство было народным и безымянным. Порой она пользовалась рукою, загнутой назад, чтоб быстро почесать спину. Но сразу опять застывала в неподвижности.
В позе, какую приняла, Лукресия Невес могла быть свободно перенесена на площадь, как статуя. Не хватало ей только солнца и дождя. Для того чтобы, покрытая грязью, стала она в конце концов незамечаемой горожанами и видимой ими бессознательно каждый день. Ибо именно так статуя становится принадлежностью города.
Дождь уменьшился, водосточные трубы на доме начали жадно заглатывать воду. Спокойная, склонив голову набок, девушка ждала.
Такая слабая, такая незначительная, ничтожная, пользуясь рукой, загнутой за спину, чтоб отогнать одиночную осу. Но хоть никто и не заставлял ее выбирать роль жертвы, она отдавала в этот момент свою молодость за символ молодости, а жизнь — за форму жизни, указывая на что-то единственной протянутой рукой.
И так вот в профиль, с открытым ртом, она походила на ангела над порталом какой-нибудь церкви: то ли мальчик, то ли девочка, дует и моргает сонно одним глазом, если смотреть в профиль.
Хоть и видимая на три четверти, обрела она внезапно объемность и тени, мощь и нежность — хромой серафим.
А на деле — в вынужденной неподвижности, как на кресле у дантиста.
Пока под самый тихий шум воды, стекающей по трубам, протянутая рука не потеряла своего выражения — и голова всплыла на поверхность в невзрачной своей, зыбкой форме. Даже как-то меньше стала.