Выбрать главу

Сейчас же думать о детях, видеть детей было нестерпимо: перед глазами вставал дорожный знак, бегущие фигурки в красном треугольнике.

Я заглянул в учительскую, обшарил в поисках жены коридор и классы, набитые орущими детьми и их родителями, протиснулся ко входу в актовый зал, бесцеремонно сунулся туда под шики возмущенной публики, увидел елку, занавес, софиты, говорящие головы на сцене и торжественные — в зале. Оксаны нигде не было.

Оставив школу с ее праздничной свистопляской, я пересек двор; остановившись у колонны, бросил беглый взгляд на окна первого этажа. Она стояла, локтями опершись о подоконник. Я осторожно приблизился к окну. Окно было старое, с промерзшей трещиной, в которую уже навьюжило маленький, похожий на горку соли сугроб. Тень за стеклом поежилась, вскинула руку, знакомым жестом поправляя волосы. Я торопливо пригнулся, а когда снова заглянул в окно, она стояла, прислонившись затылком к стеклу. В руках ее тускло серебрился месяц из фольги. Оригинал, вмерзший в лунку среди звезд, смотрел на нас с укоризной. Я осторожно прильнул к окну, пытаясь отогреть ледовые виньетки и растопить преграду, нас разделяющую. Потом старательно, не отрывая руки, обвел на стекле контуры ее фигуры и приложил ладонь к рисунку, словно в надежде оживить его. Я постоял с закрытыми глазами, весь обратившись в осязание, — и одним мучительным рывком отпрянул от окна, точно вырвал себя с корнем.

21:07

Я перегнулся через перила, вглядываясь в переливчатую гладь реки: казалось, Днепр промерз до самого дна. Попробовал вглядеться в лед, оценивая шансы. Он безучастно блестел, отливая матовым холодом. Слишком толстый, слишком равнодушный. Пара переломов — и снова жалкое, никчемное существование. Разве что громоздкие грехи увлекут меня за собой, и я, проделав полынью, застыну в ледяной жиже, с пудовой головой, разбухшей от словесного мусора. Жалкое чучелко на стебельке, которое будут грызть речные крабы. Так оно провисит всю зиму, начало весны и к маю рассосется, не оставив после себя ничего, кроме гнилой бумажной взвеси.

На дороге издевательски вспыхнули фары и, бешено сигналя, промчались мимо. Оцепенев, вцепившись в заиндевелую ограду, я обреченно подумал о том, что если жизнь столь глупа и уродлива, то какова же смерть. Хуже самоубийцы может быть только неудавшийся самоубийца.

Сойдя с моста, я привалился спиной к какому-то валуну. Что такое для человека его Исаак, это каждый решает сам для себя. Я ото всех освободился и оказался наконец наедине с собой, и то, что я держал под спудом, весь день отодвигал, весь этот ужас, весь этот мрак в одно слепящее мгновенье обнажился, обрушился всей тяжестью и раздавил меня. Бывают состояния, немыслимые по концентрации боли, горечь до того густая, отчаянье до того беспросветное, что сознание не в силах это побороть. Голову сдавило раскаленными щипцами. От ледяного ветра и изнеможения слезились глаза.

Опустошенный, я решил вернуться на мост. Попробовал идти, но не рассчитал силы и, оступившись, провалился в снежный бурелом, в переплетение когтистых, цепких веток, с размаху ухнул, прогнувшись и едва не переломив хребет, обо что-то твердое и ледяное.

Меня сдавили, облепили груды тел; я видел руки, которые беспомощно тянулись к свету, зловонные, беззубые, ввалившиеся рты, гримасы ужаса и отчаяния; сотни страждущих существ, которых колесуют, распинают, топят, потрошат и душат, сажают на кол, вешают на крюк, нанизывают на струны, свежуют, четвертуют, сжигают заживо; которые гниют среди отбросов, в остовах рыб и мякоти плодов, огромных, смрадных, хищно-ярких; которых заглатывает синюшный уродец с птичьей головой, сидящий на высоком троне и испражняющийся ими в выгребную яму. Гидры, грифоны, удоды, ползучие гады, плавучие птицы, рыбы без головы; тухлые яйца, завязшие в жиже; сонмы чудовищ, скроенных на скорую руку, легионы чертей, приводящих в действие пыточные механизмы; щупальца, панцири, клювы, крылья, клыки, хвосты в колючках и роговых щетинках, безумные зрачки, в которых отразились багровые языки пламени.

0:08

Очнулся я от резкой боли в ногах; приподнял голову, вдыхая морозный воздух и выдыхая раскаленный пар. Редкие колючие снежинки обдирали горло. Я лежал на собственных отбитых почках, боясь пошевелиться и ощущая их как два раздавленных, влажно рдеющих апельсина. Живот горел, и пульсация боли казалась невыносимо гнусной, точно у меня внутри ворочалось ворсистое, омерзительное насекомое. Пахло кошатиной и старой селедкой. Старик в облезлой шапке сосредоточенно обшаривал мои карманы. Я сказал ему, что устал и запутался. Он понимающе кивнул, деловито стянул с меня шарф и слился с чернотой.