Очнулся я от резкой боли в ногах и от того, что кто-то энергичными рывками сдирает с меня куртку. Куртка не поддавалась. Руки оторвет, апатично подумал я.
Очнулся я от резкой боли в ногах и тщетно нашаривал руки, пока не осознал парадоксальность поиска. Голова горела. Почки вмерзли в лед; я беспокойно дернулся, и они откликнулись пронзительной болью. Я долго и мучительно отползал, нащупывая саднящим телом эфемерную опору и загребая руками снег. Поняв, что это будет длиться бесконечно, что никаких опор не существует, я волевым усилием, от которого зловеще загудело в голове, заставил себя сесть. Умывшись снегом, отчего бешено дернулась и запульсировала бровь, я попытался застегнуть куртку, не очень в этом преуспев. Я, не снимая, носил ее вот уже несколько дней, как ладанку или вторую кожу, и старику не стало сил ее с меня содрать. Вполне возможно, что это был благочестивый, богобоязненный вор, с особой щепетильностью блюдущий воскресенья и праздники, и забобоны возбраняли ему работать на святки в полную силу.
Холода я не ощущал, возможно, благодаря въедливой сверлящей боли, раскручивающейся от позвоночника к затылку. Одновременно со сверлящей болью прямым пронзающим столбом горела боль тупая. Осознав полную и безоговорочную беспомощность, я попытался сжиться с болью, укрыться ею, угреться в ней, но она только усиливалась, отметая все попытки примирения. Только мне начинало казаться, что вот сейчас я не выдержу, умру, сольюсь с небытием — спасительным и утешительно пустым, — как новый виток боли приносил страдания еще более беспощадные и непереносимые. Я не боюсь смерти — она ручная и вовсе не страшная, я много лет кормил ее с ладони; другое дело физическая боль, которая отбрасывает человека обратно в первобытный мир. Человек, познавший превосходную степень страдания — когда мечтаешь о скорой смерти как об избавлении, — никогда не остается прежним.
Однажды, загремев в больницу после очередной драки, я много дней подряд сидел на обезболивающем, не способный думать ни о чем, кроме горячей смолянистой муки, от которой плавилось и ныло тело; я извивался и стонал, скрипя зубами и кроша ладонью стаканы с водой, которые мне вместе с таблетками подавала испуганная сестра. И я не знаю, о чем бы выл мой изможденный мозг — вопреки совести, сердцу, стыду, — если бы в ту самую минуту, на пике боли, я бы узнал о смерти, чудовищной трагедии, апокалипсисе. Никто не может поручиться, что боль не сделает из него чудовище, рыхлого, бесчувственного голема. Сознание пасует перед болью, а у души бывает слишком тихий голос, чтобы эту какофонию перекричать. Смерть не страшна, это всего лишь мгновение. Страдание — единственное, что может длиться вечно.
Очнулся я, не чувствуя ног. Мигали далекие звезды. Месяца не было. После долгих и беспомощных барахтаний в снегу я кое-как поднялся и на ватных ногах дополз до проезжей части. Не помню, как добирался домой, — удивительно, как я не умер по дороге. О бомже я вспомнил только на стоянке. Ключи. В подкладке куртки что-то обнадеживающе звякнуло: 1 : 0 в пользу дырявых карманов.
Оттаяв в салоне, я решил в последний раз съездить в бор перед тем, как идти в милицию.
2:09
Я полз пустынными улицами, в отблесках неоновых вывесок и хамелеоновых гирлянд, паря в витринах, бесцельно застывая на ненужных светофорах, меняя полосу и никак не приезжая в бор. Уже за городом я с вящим ужасом вообразил, что бор — как раньше бар — исчезнет. Но тот стоял на прежнем месте. Синий, с синим снегом и синими соснами, бросающими бесовские тени на синий наст. Синее злорадство. Самое место для убийц.
Оставив машину на обочине, уверенный, что совершаю святотатство, я вошел в бор. Мерцали далекие, злые огоньки; страшно загорались чащобы, где безымянные существа прокладывают стежки между соснами. Тишину нарушали мои шаги и изредка — неясный всплеск и рыхлый шорох, возня в ветвях, как будто там, хрупая снег со звездами, сидят большие глазастые птицы. Дважды я останавливался, пил мокрый снег пополам с травинками и вздрагивал от горечи в мучительно прекрасной тишине. Оцепенение природы. Тишь гиблых мест, где хвоя веками выгорала на солнце и устилала землю пахучим рыжим настом. Сосны, которые были здесь задолго до тебя и которые будут, когда ты станешь почвой, устланной хвоей.
Я долго плутал заповедными стежками; обессилев, привалился к шершавому стволу и сполз в сугроб. В голове было пусто. Горячие тиски ослабли, страдание притупилось, как будто разносившись и просев. Целительный запах смолы окутывал, баюкал, пеленал, забалтывая боль; связал язык, сковал мышцы. Мысли качались колыбельным эхом. Прощение. Где его искать? С кого спрашивать? Кто простит меня, если сам я не могу себя простить? И если никто, то как мне с этим жить?