Утром я задрапировал окно газетами, водрузил шкаф на место и отправился на работу. Птиц нужно игнорировать, раз уж они мне неподвластны. По крайней мере, пока не найдется более действенный способ борьбы. О переезде и речи быть не может. Они не выживут меня из мансарды.
Перед рассветом город стоял поникший и опустошенный, похожий на бальный зал после шумного, изнурительно веселого и многолюдного торжества, когда музыка отгремела, гости разъехались, а заспанные лакеи тушат свечи в раззолоченных канделябрах и расставляют стулья по местам. Воздух был сыр и остро отдавал осенней прелью. Горгульи, эти уродливые стражи чужого сна, зевали на фасадах; из-за хронического насморка у каждой под носом висело по огромной капле. С деревьев тоже капало. Чугунные решетки отяжелели от воды; калитки открывались неподатливо и от прикосновения простуженно гудели. Вдоль тротуаров тянулись зеркальные затоны луж, в которых отражались набрякшие фонари и запоздалые кутилы, бредущие сквозь морось домой или под мост. Продрогшая проститутка подкарауливала клиентов в подворотне. На подоконниках заплаканных, запотевших окон швейцарских дремали, вальяжно развалясь, коты; в дверных проемах виднелись их хозяева — целая оранжерея закутанных швейцаров, неотличимых один от другого. В неверном свете фонарей дворник вместе с сором соскребал с тротуара собственную тень. В парке, в один и тот же час и на одном и том же месте, меня ежедневно обгоняла женщина с детской коляской, но вместо младенца из-под кузова высовывались плотно спеленатые в целлофан астры и хризантемы. В аллее с боскетами и статуями молчальников по бокам не было ни души: бронзовые старцы в куколях выныривали из тумана и склонялись надо мной, приложив предостерегающий перст к устам — жест в моем случае излишний, — пока дорожка с сырым скрипучим гравием не выводила к Тютчеву в очках, застывшему в классической кручине всех памятников.
Вот очередной пешеход запахивается в туман, чихает — и повисает в воздухе разрозненными каплями. Морось редеет, приоткрывая набережную: парное молоко реки, горбатый мост и фонари, которые покорно ждут, чтоб утро с них туман обдуло. А с левого берега несется сошедший со стапелей Дворец юстиции с раздутым куполом и слепой Фемидой на форштевне.
Из мира бесплотных призраков я попадал в храм правосудия. Помню, как, очутившись тут впервые, ощутил себя песчинкой, ничтожнейшим мирянином, допущенным к религиозным святыням. Архитектура подавляла своим великолепием и монументальностью. Холл походил на неф колоссального собора. Расписанные плафоны на баснословной высоте вызывали головокружение: рисованные олимпийцы пировали, прелюбодействовали и упоенно предавались всем тем преступным занятиям, что не дозволены простому смертному. К снующим понизу подвластным мойрам существам боги не проявляли ни малейшего интереса. Вспоминая незрячую Фемиду, я начинал подозревать, что эта грозная дева надела повязку не для беспристрастного суда, а просто чтобы ей не мешали спать.
Сибира, судебный обозреватель, которого в редакции назначили мне в чичероне, вынужден был постоянно меня поторапливать. Мы поднимались по широкой, каскадами спадающей в холл мраморной лестнице, которую из года в год подметали мантиями лучшие умы и крючкотворы города; скользили коридорами, где, выстроившись во фрунт, стояли изваяния государственных мужей и провожали посетителей бесстрастным взглядом мраморного ментора. В толпе сновали судебные секретари и приставы, адвокаты и прокуроры, орды репортеров и простых зевак. Местная публика облюбовала подоконники, словно бы опасаясь, что скамейки оживут и унесут их на львиных лапах в мрачные недра дворцовой тюрьмы. Фотокоры, которым возбранялось снимать в зале заседаний, караулили под дверью и всей ватагой набрасывались на очередную жертву, выкрикивая ободряющие междометия.
Сибира, поминутно с кем-нибудь раскланиваясь, цепко держал меня за локоть и фонтанировал полезной информацией, но эта скороговорка летела сквозь меня, куда-то вглубь гулких галерей и переходов. В Зале корабельщиков нас чуть не сбил тучный субъект, резво улепетывающий от репортеров, наперебой кричавших ему в спину: «Господин инспектор! Хоть слово!» — с жаром романтической возлюбленной. В зале заседаний мой разговорчивый Вергилий меня покинул, сочтя свою просветительскую миссию успешно выполненной. Скамьи для публики оказались заняты, люди теснились в проходах и вдоль стен. Было нестерпимо душно — то ли из-за гудящих радиаторов, то ли из-за вторящей им распаленной толпы. Большие неподвижные скопления людей в тесных помещениях напоминают мне об одном детском кошмаре, где вместо монстров фигурировало удушливое нагромождение вещей, несметное, все прибывающее воинство, борьба с которым сводилась к паническому упорядочиванию неприятельских сил; заканчивался этот ад только с пробуждением. С тех пор я предпочитаю пространства под открытым небом тесным помещениям, где что угодно может явиться триггером тревоги. Зал суда грозил стать пыточной камерой, но выбирать не приходилось.