В мансарде все было по-прежнему: во внутреннем дворике дежурили птицы.
ПОСЛЕ
Островок под фонарем оцепили. Водителя «мельмота» оттеснили с освещенной пяди и грубо притиснули к витрине, где он застыл, распятый и распластанный, бестрепетно снося обыск и прочие издевательства, на которые каждый гражданин имеет право по закону.
Я метнулся к мусорным бакам. Помойку оккупировали крысы, прожорливые продувные бестии, настроенные решительней, чем портовый рэкет. Оставалось только забиться в закуток позади баков, в ворох истрепанных газет и сочно тлеющих отбросов. От гнилостных миазмов першило в горле. Ядреный дух помойки вышибал слезу. Судя по гнусным звукам, оргия в крысиной кодле была в самом разгаре. Хуже всего было то, что этот валтасаров пир мог привлечь внимание шпиков, шныряющих в опасной близости от баков.
Не успел я окопаться в своем углу и притерпеться к его забористым ароматам, как обнаружилась очередная напасть: над мусором роилась многочисленная мошкара. Казалось, здесь обосновались все неутомимо сменявшие друг друга династии комаров, из которых Цзи была самой влиятельной и самой голосистой. Кровососы всем скопом устремились ко мне, как к экзотическому блюду на званом обеде. Время от времени я воровато высовывался из своего логова за глотком свежего воздуха.
Нежилой с виду квартал оказался густонаселенным многоквартирным ульем, каких так много в восьмом округе. Из окон высовывались заспанные аборигены в исподнем: всколоченные волосы, помятые лица, тупое любопытство и угрюмая подозрительность. Легавые, эти неугомонные исчадья ада, продолжали методично обшаривать место происшествия. Повсюду лихорадочно рыскали лучи фонариков, часто замирали, настороженно кружа на месте и словно бы принюхиваясь, и, взяв след, возобновляли поиски.
Напрасно я рассчитывал благополучно переждать облаву. Очень скоро меня обнаружили, извлекли из-под объедков и тщательно обыскали. Я оказался «чист», хоть и смердел тухлятиной. Затем два ражих молодца скрутили и повели меня сквозь морось и мигающий туман, подбадривая бранью и пригибая к земле. Я еле успевал за конвоирами, которые все ускоряли шаг, словно рассчитывали с разгону протаранить мною полицейский фургон; оставалось только бестолково перебирать ногами, опасно обвисая на кочках. Я чуть не кувыркнулся на звонких ступеньках «салатницы», куда меня за шкирку зашвырнули, душевно наподдав напоследок.
Тесный обитый жестью ящик с отдушиной на потолке прекрасно подошел бы для перевозки свежей выпечки — но не живых людей. Стоило дверцам захлопнуться, как воздух накалился, как в мартеновской печи. Фургон был полон — богатый ночной улов. Пока мы ехали, во тьме и немилосердной тряске разглядывать попутчиков было пустой затеей: я слышал только, как они сопят и тяжело дышат, вдыхая-выдыхая кисло-горячий перегар, и видел, как безвольно болтаются их головы. На поворотах вся эта размаянная человеческая масса наваливалась на меня и душила, обдавая запахом пота и винных паров. Автомобиль подбрасывало так, будто водитель задался целью вытрясти из пассажиров преступные наклонности.
Я вздрогнул от неожиданности, когда на нас обрушился протяжный рев, почти уверовав в его потустороннюю природу, и только погодя сообразил, что мы на набережной, а поблазнившиеся мне громы небесные — всего лишь голос маяка, который этим элегичным плачем по-своему спасает заблудшие души. Значит, над морем туман. Я поневоле приободрился, хоть и не был моряком, — маяк внушает надежду, — и на какой-то миг ощутил целительный соленый воздух доков: водоросли, уголь, деготь и рыбья чешуя. Зычный горловой гудок повторился, и стало слышно, как причитают чайки. Они сопровождали нашу разболтанную колымагу с безутешными возгласами, как плакальщицы на похоронах; потом мы резко повернули, траурный эскорт отстал, и только гудок маяка слабеющими равномерными ударами обрушивался на крышу фургона.