— Почему ты не хочешь говорить о любви?
— Любовь — это не разговоры.
Мальстрём продолжал копаться в фотографиях. Стол походил на постапокалиптический мегаполис, опустошенный стихийным бедствием, которое вихреобразно разметало и разнесло все в щепки.
— Тема и в самом деле непростая, — согласился он. — Для передачи пограничных состояний вроде любви не существует адекватного языка. Любовь чаще всего просто декларируют, сводят к набору общих мест, которые необходимо принимать на веру. Все эти декларации не решают никаких художественных задач. Нужна не декларация, но импульс, не реализм, но выпадение из расшатанной реальности. Я скорее поверю полутонам, наплывам настроений и состояний души, чем обстоятельному отчету с места событий.
— Вы прямо как наш преподаватель по фотоискусству, — Алина поправила сползающую с плеча тельняшку. — Она тоже требует от нас суггестии. Но как ее добиться —
— И что курить, — вставил Зум.
— …даже намека не дает.
— Правильно требует, — одобрил Мальстрём. — Искусство должно быть суггестивным, внушать эмоцию, провоцировать и побуждать, а не утверждать. В декларации столько же смысла, сколько в жеваной бумаге. Это путь наименьшего сопротивления. — Он еще раз взглянул на фотографию Вирского: — Здесь как будто схвачено предощущение чего-то, что через мгновение произойдет.
— Через мгновение он посмотрит в объектив, — сказала Алина.
ДО
При виде открытого окна у меня заныло и как-то мерзко онемело сердце. Из внутреннего дворика тянуло волглым холодом. Комната наливалась светом наступающего утра, но это был муторный, мертвый, безрадостный свет. Я запер дверь и привалился к ней спиной, мучительно пытаясь вспомнить, когда и зачем открыл окно, и, кажется, простоял в прострации довольно долго.
Придя в себя, я понял: подползают. Из дальнего угла по направлению ко мне двигался черный грузный комок. Справа, по стене, чиркая и расстилаясь расправленными крыльями, словно огромный мохнатый мотылек, полз еще один. С кроватной спинки на меня таращилось по меньшей мере четверо. Я поднял глаза и похолодел: там, где на потолке был крюк для люстры или еще какой-то невоплотившейся причуды архитектора, которыми он щедро начинил свое модерновое детище, висел плотный продолговатый кокон.
Казалось, от ужаса и напряжения лопнет кожа на голове. Меня пронзило отвращение, но внутренний протест быстро иссяк, нахлынула тяжелая тоска, апатия и какое-то фаталистическое смирение. Я медленно стянул ремень. С грохотом выдвинул стул на середину комнаты, забрался на него и оказался вровень с коконом, непослушными пальцами нащупывая крюк. Кокон вибрировал и монотонно гудел.
Птицы смыкали вокруг меня тесное кольцо. Теперь я видел их во всех подробностях, отчетливо различал лоснящиеся, как будто жиром смазанные перья, литые клювы, колючие глаза. Одна вспорхнула и грузно приземлилась мне на плечо, впившись в него когтями, и властно захлопала крыльями. Двое когтили плечи и давили на затылок, остальные возились в ногах. Кокон перестал вибрировать; напротив моих глаз затеплилось два тусклых огонька.
Меня мутило, я задыхался, хотел — и не мог — кричать, но продолжал возиться с ремнем. Чиркали, свистели, рассекали воздух жесткие крылья. Птицы облепили голову, топтали, мяли и месили плечи, до боли сдавливая грудь, точно хотели выдавить оттуда сердце. Кокон раскачивался, увеличивая амплитуду колебаний.
Когда с приготовлениями было покончено, я замер на секунду, и до меня донесся отдаленный, но необычайно звонкий, пронзительный и чистый звук; быстро окрепнув, он влился в комнату, и затопил все щели и разломы, все пазухи пространства, и вымыл липкий ужас, кружа его в водоворотах мощного звука. Это был голос маяка. Он ревел, изнемогая от гнева.
Я посмотрел на смастеренную петлю и осторожно, стараясь не вспугнуть птиц, стянул с крюка ремень, расправил его и крепко сжал, обмотав вокруг кулака. Набрав побольше воздуха в легкие, я резко вскинул руку и стряхнул пернатых тварей с плеч. Кокон опрокинулся на пол, с треском расправил крылья и пополз к окну. Маяк гремел раскатистым, насквозь пробирающим голосом. Звук этот горячим оловом лился мне на голову. Я хорошенько шуганул копошащуюся кодлу на полу; спрыгнул со стула и принялся стегать ремнем увертливое отродье, тесня его к окну. Удары были точные и хлесткие, хоть я с трудом различал противника. Меня окружил свистящий воздух, черный смерч. Уши, глаза, горло заполнил гул маяка.
Птицы отступали с безмолвным хладнокровием и армейской дисциплиной; организованно, по очереди переползали через подоконник и шлепались на землю за окном. Я насчитал шесть штук. С каким-то лихорадочным азартом обшарил все закоулки и выкурил последнюю пернатую, затаившуюся тварь из-под кровати. Бестия порскнула к двери, но несколько прицельных ударов ремнем вмиг ее образумили.