Выбрать главу

Нищета далеко заводит человека: нас с Севой она завела в школьный компьютерный класс: укомплектованный по последнему слову каменного века, он стал нашей малой родиной. Забросив Сканави, мы принялись штудировать Паскаль, Ассемблер, Бейсик, поковырялись в ДОСе и скоро уже могли написать безыскусный батник с поиском по маске, копированием, перемещением, удалением и прочими небесполезными операциями. Информатичка — биолог по образованию и мышь по призванию — с вящим ужасом наблюдала, как мы неосторожно жмем на клавиши и всячески глумимся над машинами. Сама она предпочитала не приближаться к ветхим железякам, с помпой подаренным школе мэром города, и выводила на доске задачки, скрупулезно выписанные из учебника по Паскалю, которого путала с кузеном Тулуз-Лотрека, щеголеватым любителем сигар и тростей. Живопись она знала лучше программирования, тайно мечтая о Монмартре и богемных кутежах. Не смысля ничего в предмете, который вынуждена была преподавать, она жутко тушевалась и робела; любой вопрос приводил ее в замешательство, граничащее с обмороком и нервным припадком. Она, впрочем, была лучше исторички, которая вместо Паскаля цинично истязала нас битвой под Батогом. Компетентный педагог вызывает в детских душах невольное уважение, будь он хоть деспот или вздорная карга с клюкой; некомпетентный обречен на снисходительное или испепеляющее презрение. Информатичку было жаль. Мы с Севой порядком потрепали ей нервы, терроризируя бедную женщину после уроков, высиживая в классе до темноты и выклянчивая очередные баснословные «пять сек». Мы забрасывали ее вопросами, преследовали на переменах, являлись в страшных снах; мы дежурили у ее подъезда, подкарауливали в столовой, учительской и дамской комнате. Наши успехи на олимпиадах скорей пугали преподавательницу, а далеко идущие планы будили невнятную тревогу и тоску.

На этом триумфальном фоне студенческие лабы с бинарной сортировкой и конкатенацией строк казались непритязательной и смехотворной чепухой. Паскаль прогуливался. Матлогику я посещал, увлеченно малюя машины Тьюринга. Нет ничего более утешительного, чем столбик нумерованных q, осуществляющих над ноликами и единицами свои медитативные математические преобразования. Тогда же начался мой многолетний, исполненный трагизма роман с рекурсией. Она внезапно обнаружилась повсюду — от узора на обоях до клипа Coldplay. Вселенная пронизана рекурсией, завязана на динамических структурах. Не будучи религиозным, я понимал, что рекурсия, как многое в математике, имеет бесспорно божественную природу. Дискретна поэтому тоже ценилась весьма высоко и неукоснительно посещалась. Все остальное мы прогуливали. Досадные мелочи вроде матана или дифур не брались в расчет, единогласно признанные факультативным хламом, который можно в мгновенье ока наверстать. Словом, пока одногруппники истово штудировали Фихтенгольца, мы столь же истово познавали жизнь.

До поры до времени мятеж сходил нам с рук, но к зимней сессии конфликт мировоззренческих систем достиг своего апогея. Вот тут-то из беспокойных туманов месяца брюмера и соткался наш Буонапарте, Громыко I, полный честолюбивых прожектов и радужных надежд. Он проникновенно взглянул на нас сквозь осеннюю изморось и позвал за собой.

Промозглым утром в конце ноября Громыко привел нас к ветхому дому в убийственно тихом, запорошенном листьями дворике. Окна были заколочены. Сквозь доски брезжило запотевшее стекло и клочья толстой, домотканой паутины. Кособокая дверь держалась на честном слове и огромном навесном замке. Позвякивая ключами, словно на слух определяя, который из них отпирает эти ветхие хоромы, Громыко делал шаг-другой и останавливался в меланхолическом раздумье. Мы осторожно семенили следом. Он провел нас, почмокивая губами, как ванька, понукающий клячу, вдоль облупленной стены к обкатанной дождями горке, оказавшейся входом — и спуском — в подвал.

— Вот! — провозгласил Громыко, раздольным, горделивым жестом обведя весь двор, и радостно ткнул пальцем в щербатые, уходящие в плесневелую мглу ступеньки.

Где-то там, во влажной илистой благодати, где голосили жабы и журчала вода, располагался наш будущий офис. Я сделал дикие глаза и предпринял попытку к бегству. Сева тоже нерешительно попятился. Громыко, заметив смятение новобранцев, намертво вцепился в мой рукав и царственно повел по склизким ступеням вниз, в свой черный квакающий Аид.

Дверь была купоросовая, как кресты на кладбище. За нею оказался хрестоматийный булгаковский полуподвал с одним оконцем над самым тротуаром, битым и похожим на сквозную рану. От внешнего мира окно отделял весьма условный намордник решетки. Мебели не было. Не было и второй комнаты, на которую наш Мефистофель не выделил бюджетных средств. Вот в этом-то буйно цветущем подвале, похожем на гроб с закопченным оконцем, за которым неустанно сновали каблуки и кошелки, мне предстояло прожить без малого полгода.