Выбрать главу

Нельзя сказать, что Плетнев вовсе не думал о Матильде. Напротив, он проживал те болезненные минуты осознания, когда прежние смыслы слабеют, а то и вовсе теряют власть над сердцем, пробужденным новой красотой. Он продолжал испытывать к своей ученице ту отеческую нежность, с которой следил за ее успехами в институте, и был благодарен ей за большие чувства, которые она позволяла ему питать к ней и несмело выражать. Профессор с теплом вспоминал, как расспрашивал Грота в письмах о милом ему предмете, как ловил каждое ее незначительное слово в свою сторону. Как зарделся от смущенно-горделивой радости, когда друг передал ему салонную беседу с участием Матильды, где графиня Армфельт, ее мать, отозвалась о Петре Александровиче: «он очень distingue» (1). Но теперь он чувствовал, что под торжествующим, холодно-ласковым взглядом этой девушки в нем не поднимается прежнего трепета. Он отпускал его не без сожаления, какое внушает всякое свидетельство конечности чего-то прекрасного, но и в облегченной покорности прощания с тяжелой властью этого недоступного великолепия. Теперь он понимал, как малы и беспомощны были эти крохи внимания, с любовью собираемые им, рядом с одним открытым и исполненным нескрываемого обожания взглядом Айны. Но сладостное волнение, в котором он вспоминал о ней, не означал легкой и всецелой покоренности — Петр Александрович сомневался.

Получив личное дворянство при выпуске из института, он через знакомство с именитыми литераторами сразу вошел в светское общество, а вскоре и сделался своим человеком при дворе. Это стремление обращаться среди людей, которые были выше его по происхождению и изящнее по воспитанию, было какой-то необъяснимой, с юности владевшей им тягой, в которой он будто хотел отделиться от своего бедного провинциального прошлого, стать равным там, куда его поставила жизнь. Он привык восхищаться тонкой игрой ума и чувств, которую наблюдал в высшем обществе, и всегда обращал внимание на женщин, владевших обаянием и искусством обращения в свете. Его смущало не происхождение Айны, но ее беспримерная, обезоруживающая искренность. Казалось, рядом с ней можно сложить с себя все, заслуженное многотрудной жизнью, но так тяготящее: титул, звания и общественные обязательства, и остаться тверским семинаристом, у которого нет ничего, кроме страсти к словесности и созерцательной радости перед природой. И чем отчетливее представлялась Петру Александровичу такая возможность, тем она становилась более желанной и в то же время пугающей. Он слишком привык приравниваться к тому, что из себя представляет, это было единственным знакомым ему путем справляться с собственной уязвимостью и хранить ее на глубине. Но ему бы хотелось стать равным с этим существом; не обремененным ничем, что полагало различия между ними. Единственное, от чего он не готов был бы отказаться — от своих знаний, это была та нелегко нажитая ценность, которая одна теперь имела для него смысл. В том, чтобы делиться с Айной своим опытом, отвечать на ее вдумчивые вопросы, утолять ее стремительную жажду нового, он видел самое верное воплощение своей тяги к красоте.

Казалось бы, за годы службы в женских институтах такой способ сообщаться с прекрасным мог бы сделаться для Плетнева обыденностью. Но в своих ученицах он видел детей и не мог позволить себе никакой другой взгляд в их сторону. Он думал об одном из самых ранних своих преподавательских опытов, оставшемся меланхолически сладостным напечатлением в памяти. Ему было восемнадцать — студент, еще не кончивший курса, ей — двумя годами меньше. Ее звали Жозефина, он учил ее русскому языку с азов, и теперь припоминал ее милый акцент, ее несмелый голос, которым она все увереннее складывала слова из «Писем русского путешественника». Во время уроков они оставались наедине и оба краснели, сами не понимая, отчего. Занятия продлились несколько месяцев, семья ее вскоре покинула Россию, а годом позже Плетнев узнал о судьбе своей ученицы — она погибла от отчаянно нелепого несчастного случая. История эта всегда казалась Петру Александровичу символом болезненного соединения красоты и утраты, которое преследует каждого, поднявшего когда-то взгляд в сторону оставленной Гиперурании, но не каждому бывает показано так зримо. Он думал о том, что Жозефина являла собой такое совершенство души, сердца и тела, какое не могло принадлежать никому на земле. Свою учительскую радость, пережитую с ней, он называл неповторимой и зарекался испытать впредь что-то подобное. Теперь Петр Александрович чувствовал, как воспоминание это, оставаясь незыблемым, не теснит ощущений настоящего, и он не питает нужды сверять с ним свои настроения в эту минуту.