— Это ты? — засмеялась Катенька. — Да-а. Похоже. Я маме покажу.
Близилось время расставания, и чем ближе оно становилось, тем больше жалел дочку Антон Петрович. Теперь она уже не казалась ему неуклюжей, угловатой, получужой. За полдня он успел вновь к ней привыкнуть. Освоилась с отцом и Катенька, весело болтала, рассказывая о школе, о подругах, о мелких происшествиях, которые представлялись ей значительными.
— Пора, пожалуй, собираться, — глянув на стенные ходики и сверив их со своими часами, сказал Антон Петрович.
— Уже? — весело сказала Катенька. — Я пойду тебя провожу.
Никакого сожаления Антон Петрович в ее голосе не услышал. Что значит детство! Он вынул из саквояжика последний подарок — отрез фланельки на платье. Катенька живо, радостно прикинула на себя материю, любуясь ею: какая хорошая выйдет обнова. Поцеловала отца, бережно завернула отрез в магазинную бумагу. Опять надела свою старую шубенку, из которой выросла, нелепый меховой капор-шапку и вновь превратилась в неуклюжую девочку. Но лицо ее за эти часы уже снова стало знакомым до каждой черточки. Это была милая, любимая дочка, с которой больно расставаться. Одевшись у двери, Антон Петрович попрощался с хозяевами. Елизавета Власовна ответила громко, приветливо. Геннадий Протасович что-то пробормотал: ясно было, что его смягчил отъезд ветеринара.
— Далеко не заходи, — спокойно, ласково сказала дочке Елизавета Власовна.
— Нет. Я до сосны.
Погода на дворе нахмурилась: и похолодало, и чувствовалась сырость. Вокруг колокольни бывшего монастыря кружила по-вечернему крикливая стая галок. Ветер переменился и теперь задувал сбоку от железной дороги. Дали потемнели, сдвинулись, вот-вот опустятся сумерки.
— Когда снова приедешь, папа? — спросила Катенька, держа отца за руку, искательно заглядывая в лицо.
— Не могу тебе точно сказать, доченька. Служба, дела. Постараюсь к весне. Как в прошлом году.
Антон Петрович почти наверняка знал, что весной приехать не удастся. Против его поездок к дочери Глика не возражала, но относилась к ним ревниво — это он хорошо знал. Огорчать молодую жену ему не хотелось. А навещать дочку надо — кровинка. Придется и тут, как с деньгами, становиться на путь обмана и говорить Глике, что едет в командировку. Совсем запутаешься.
— Я так скучаю без тебя, — тихо, доверчиво сказала Катенька и замолчала.
У Антона Петровича больно сжалось сердце. Теперь даже уродливая шапка, коротенькое пальтишко не портили облика дочки. Ее личико, одухотворенной любовью, печалью, просило участия, ласки. Антон Петрович вздохнул и не нашелся что ответить.
Поравнялись с одинокой сосной, стоявшей в открытом голом поле между проселком и железной дорогой. Мать не разрешала Катеньке идти дальше. Катенька остановилась, неловко сложила губы, точно извинялась, что не может еще проводить.
— Мне больше нельзя.
Он нагнулся, обнял и несколько раз поцеловал девочку в полуоткрытые губы, в щеки. Катенька невпопад отвечала на его поцелуи, вдруг засмеялась:
— Какой ты колючий.
Он тоже улыбнулся, потрогал ус.
— Брился вчера вечером. Щетина и отросла.
Постояли на бугорке. Ветер здесь был сильнее, чем в деревне, тощий, бурый придорожный бурьян шевелился как живой, и потемневшие стожки сена, еле видные в опускавшейся мгле, казались озябшими. Вдали грубо, будто намалеванный, чернел лес.
— Тебя, Катенька… новый папа не обижает? — все-таки решился спросить Антон Петрович. С его губ не сошла еще улыбка, а лицо было болезненно-озабоченное.
— Не обижает. Да он… почти не разговаривает. — Потупясь, она сказала: — Я его зову дядя Гена.
Еще постояли. Катенька словно с каким-то вопросом, жалостливо смотрела на отца снизу вверх.
— Ничего. Ты растешь, становишься умненькой. Все будет хорошо.
— Хорошо, — тотчас покорно согласилась Катенька. Казалось, отвечала она так же заученно, как при встрече у пруда, однако тон был доверчивее, искреннее. — Нас в школе учат вышивать крестиком. Дома уроки… Светку качаю.
Вполне естественным было то, что Катенька помогает матери, бабке ухаживать за сводной сестренкой. Антона Петровича почему-то ее ответ покоробил: «Нянькой приспособили».
Далеко за полем, за черневшей лесной полосой глухо и словно бы потерянно закричал паровоз, будто чувствовал себя одиноким в этой ранней холодной полутьме: наверно, из Москвы шел товарняк. Стука колес не было слышно.