Полчаса назад ей казалось, что сейчас все раскроется и она будет уличена в присутствии самого безобидного и страшного свидетеля — сына. По некоторым взглядам мужа, по желчи, прорывавшейся в голосе, она догадалась, что Андрей подозревает об ее отношениях с Молостовым. «У него много выдержки», — холодно, отчужденно подумала она.
— Мамочка! Папа! Мама! — раздался пронзительный крик где-то сбоку. Куст бересклета закачался, роняя брызги, и на дорожку выскочил Васятка. Глаза его радостно блестели, красный пластмассовый поясок сбился набок, несколько дождевых капель темнело на блузке, левая коленка была расцарапана. Лицо Варвары Михайловны просияло:
— Где ты пропадал, мальчунька мой? Намок?
— Там! Скорей! — показал Васятка пальцем на кусты.
— Что такое? Да у тебя кровь на ноге, — испугалась мать.
Мальчик не обратил внимания на ее слова.
— Скорей. Я нашел птичачий домик.
И вновь исчез в кустах.
— Никогда не видел его таким взбудораженным, — заметил Андрей Ильич. — Вырвался из города на природу и ошалел.
Своего сына родители нашли возле пушистого, окропленного слепым дождем куста черемухи с искусно спрятанным внутри небольшим гнездом. Андрей Ильич поднял мальчика на руки, чтобы ему лучше было видно.
Внутри гнезда лежало три сухих янтарно-рыжеватых, в крапинку яичка. На ближайшей осинке с ветки на ветку очень возбужденно перепрыгивала небольшая птичка в бурой шапочке, часто, тревожно покрикивая: «Кэк, кэк, кэк». Вскоре появилась вторая, чуть покрупнее, и стала носиться близко от людей.
— Тут птичка жила, да, папа? — сказал Васятка. — Она улетела, давай теперь возьмем ее яички играть?
— Зачем разорять гнездо? — серьезно проговорил Андрей Ильич. — Так хорошие люди не делают.
Он мельком покосился на жену. Варвара Михайловна поняла его намек. «Упрекать начал? — подумала она, сразу насторожившись, и от намечавшегося сближения, доверия к Андрею не осталось и следа. — Опоздал». Она вспомнила нежность, преклонение Молостова, его поцелуи, и сознание вины перед Андреем вдруг с новой силой подняло к нему волну острой неприязни, почти вражды. Это чувство испугало Варвару Михайловну, она поспешно, как можно ласковее спросила:
— Что это за птичка? Уже лето, а у нее почему-то птенцов нет. Ты ведь когда-то мечтал стать натуралистом, наверно, знаешь?
— Это, по-моему, черноголовая славка. Она, как и многая пернатая мелочь, успевает делать за лето два выводка. Видишь, яичек мало в гнезде? Значит, вторая кладка, как раз конец июня. А первый выпуск птенцов давно уже летает… Ну, пошли в лагерь. Меня там, наверно, ждут ваши районные руководители, рабочие.
После того как Варвара спросила, любит ли он ее, верит, она вдруг сделалась противна Камынину. Ее со вкусом уложенные волосы, губы в карминовой, местами стершейся краске, платье, свободно облегающее красивую фигуру, голос, даже густой загар — все показалось ему фальшивым. Захотелось скорее остаться одному, взвесить, обсудить, что произошло сегодня.
«Все жалуемся: тяжело шоссе тянуть, — почему-то подумал он. — Как ни тяжело, а построим. Вот благополучно проложить свою дорогу в жизни куда труднее. Да и каждому ли удается?»
В полной растерянности, неудовлетворенная собой, возвращалась в лагерь Варвара Михайловна. Разговор не поколебал ее отношения к Молостову. Но, понимая, что с Андреем все кончилось, она пугливо радовалась тому, что внешне еще чиста перед ним, может смотреть ему в глаза, смеяться, расспрашивать о сыне, доме.
— Сынка! — сказала Варвара Михайловна. — Хочешь погостить у мамы?
Открылись шалаши лагеря. В газике, склонив голову на баранку руля, дремал шофер. Мальчик показал на бревно дуба:
— А она… эта… будет? Найдем?
— Кого? А-а, ты опять о ежике? Ну, конечно, конечно. И новые гнездышки с живыми птичками найдем в лесу. Хочешь? Андрей, оставь мне сына на недельку. Тут свежий воздух, он прямо как в пионерлагере будет.
— Пожалуйста. Очень рад. — И, опять взяв себя в руки, Андрей Ильич спросил как мог приветливее: — Дочитала Стоуна «Жажду жизни»?
— Дочитала, — охотно отозвалась Варвара Михайловна. — Очень мало времени, все на работе. Какая страшная судьба была у Ван-Гога, верно? Неужели он не мог как-то по-другому себя устроить? Ну, писал бы картины в излюбленной манере, а для заработка делал то, что требовали салоны. Это ужасно: дойти до сумасшедшего дома и получить признание лишь после смерти. Или я наивно рассуждаю?