Не буду подробно описывать этот поначалу довольно вялый и тягучий вечор, где актеры обсуждали конкретные театральные дела, которых я не понимал и потому, видимо, не запомнил. Помню только, что винных бутылок была целая гора и что Феликс не произносил почти ни слова. Не отрицаю, я и сам скоро напился и не помню, что говорил. Но после полуночи стало твориться что-то непонятное. Иллимар, кажется, уже несколько часов с какой-то стати тихо истязал Асту, раньше я этого просто не заметил. Все это мы увидели лишь тогда, когда Аста расплакалась. Она утирала слезы, как ребенок, измазала все лицо тушью, сидела на своем троне и плакала. Все это время громко играла музыка, на мой взгляд Бетховен, но я могу и ошибиться. Сквозь густые, спирающие дыхание клубы дыма я неясно различил (свеча тоже догорела), что Иллимар раздевается, — не совсем догола, он снял только верхнюю одежду. Он свалил одежду на стол, накомкал бумаги, выдрал из книг несколько страниц, сунул под одежду, потом чиркнул спичкой и стал жечь свое одеяние. Аста издевалась над ним сквозь слезы. Это мое самосожжение, закричал Иллимар и бросился перед тлеющей и чадящей грудой одежды на колени, сожгу сперва себя, а потом и ваш театр! Театр в тысяче аспектов можно рассматривать! В сатанинском, божественном, в аспекте Гротовского, в моем тоже! Сжечь театр! Тогда поднялся Феликс, с застывшим лицом направился к проигрывателю, выключил музыку, зажег в комнате яркий свет и в наступившей тишине сказал почему-то по-английски: readiness is all. Иллимар все еще торчал на коленях перед своим полусгоревшим гардеробом. Аста вдруг встала и быстро ушла. Не знаю, заметил ли это Иллимар или не хотел замечать. Затем ушел Ханнес. Остальные были всем этим слегка ошарашены и быстро протрезвели. Феликс впервые обратил взор в мою сторону, в первый раз посмотрел прямо на меня. Вы знаете, где он живет? Да, ответил я. Отведите его домой, прошу вас. Да, но в таком виде? Понимаю, кивнул Феликс, подошел к шкафу, достал свои летние брюки и бросил их на пол перед Иллимаром. Надень, сказал он. Иллимар поднял лицо. Глаза у него были совершенно сухи, хотя я думал, что он плачет. Конечно, сказал он, поднялся и надел брюки. Я помог ему надеть пальто. Идите, вон там можно взять такси, показал Феликс и распахнул дверь. Инстинктивно я понял, что про Асту лучше не спрашивать. Мы спустились по лестнице, как будто ничего не произошло. Я не выпачкался сажей? — спросил Иллимар. Нет, оглядел я его, нет. Так, тихо и спокойно, дошли мы до дома. Он повалился в кресло. Я решил пока остаться с ним. Ох и устал я, сказал он, ох и устал от всего этого. Конечно, ответил я без всякой иронии, ты будешь спать или мне посидеть немного? Конечно, сиди, мне хорошо, когда ты сидишь. Я так и сделал. Будто по безмолвному соглашению, о театре мы не говорили, а о чем, кроме театра, нам было говорить, все и так было ясно. Как бы между прочим я сказал, что поскольку Иллимар — Козерог, он должен иметь в виду соответствующее место из книги сэра Фрэнсиса Квеллинджера «А Survey of Astrology» (London and New York, 1964), где говорится, что, характеризуя в целом людей, родившихся под созвездием Козерога, решающим следует считать далеко простирающийся, разработанный до деталей самоанализ; несмотря на обстоятельность, натуры это чувствительные, субтильно нервные, склонные излишне драматизировать человеческие взаимоотношения. Такая мысленная драматизация отношений для Козерога отнюдь не игра, это существенная черта его естественных наклонностей. Говоря это, я взглянул на часы и понял, что Аста в эту ночь домой не придет. Явно понимал это и Иллимар, об Асте он и словом не обмолвился. Мой взгляд скользил по стенам, видывавшим не одну частную жизнь, может быть, даже нескольких поколений. Видел безделушки, аккуратно и продуманно расставленные, а теперь бессмысленные, потому что ничего больше не украшали, ничему не служили приправой. В четыре я ушел. В дверях Иллимар сказал: всю вину я хотел бы взять на себя. Когда он говорил эту непонятную фразу, губы его задрожали, и я понял, что долго удерживаемый истерический припадок близок и избежать его можно только немедленным уходом. И я тут же ушел.
Дома я сказал жене, что был у Иллимара и что дела его плохи, но в подробности вдаваться не стал. Я заснул мертвым сном. Разбудил меня резкий звонок в дверь. Было уже одиннадцать утра. Я встал, открыл дверь и впустил смущенно улыбающегося Иллимара. Извини, что так рано, сказал он. Я отвел его на кухню, спросил, хочет ли кофе, а когда он сказал, что хочет, поставил воду и пошел в спальню предупредить жену. Я вкратце рассказал ей обо всем и сказал, что пусть лучше побудет в постели и на кухню не выходит. Когда я вернулся, вода уже кипела. От Иллимара я не ждал никаких рассказов, все было ясно и так. Но ему, видимо, надо было рассказать, спросить, в чем-то себя убедить. Пиджак у него был в сигаретном пепле, руки дрожали. Эти ужасные ночи, когда рушатся так называемые браки, — может ли посторонний вообще представить себе, что это такое? Человек и человек, два высших животных, как мучительно кончается ваш общий путь! Он спросил: скажи, скажи мне… Я пожал плечами, откуда мне знать, будет ли все по-прежнему? Он пришел сюда через ночной город, пешком, когда услышал правду от самой Асты, пришел ко мне. Но я молчал. В кухне у меня была капля водки, я предложил ее ему. Он покраснел, но язык у него развязался, и я услышал отвратительные детали, интимные подробности, о каких мне не надо было знать. Я кивал, но не искренне, я не хотел слушать, а все же слушал. Если человек рассказывает что-то очень интимное и спрашивает: понимаешь? — ясно, что ты ничего не понимаешь. Потом он допил водку, выпил кофе и стал просить, чтобы я ему как-то помог. Понимаю, конечно, просьба сопливая, но посмотри, я вне себя, не отдаю себе отчета, потому и прошу, чтобы ты помог. Не буду тебе советовать, как мне помогать, да я и не знаю, как, ты, может, сам знаешь, как мне помочь, но если знаешь, не говори ничего, а помоги. Это были слова утопающего, но и мольба друга, то и другое вместе. Ох, как он опустился, как безнадежно глядел! Теперь, задним числом, думаю, что вообще в этом рассказе я был к нему в какой-то мере несправедлив, все прошлое видел в свете конца, одним словом, пытался быть писателем, который ведет своего героя к неизбежному концу, отчего и происходит этот оптический обман, когда, оглядываясь назад, я подчеркиваю прежде всего то, что, согласно моей версии, версии беспомощного человека, и вело его к концу. На самом деле все было иначе, все было сложнее и человечнее. Неожиданно мне вспомнилась моя безнадежная юношеская любовь в девятом классе. Я вспомнил, как Иллимар всегда был рядом, как пытался развеять мои печали шутками и учил, как вести себя на празднике по отношению к сопернику, как играл роль посредника и носил девочке письма, как даже пошел со мной гулять к девочке под окно, чтобы мне одному не было стыдно. И еще вспомнилось наше с ним путешествие на лодке, когда я быстро устал и начал хныкать, в то время как Иллимар, который был физически слабее меня, весь насквозь промокший от дождя, поддерживал мне настроение, может быть, пошлыми, но добрыми шутками. И наконец мне вспомнилось, что он хотел стать биологом. Все его дневники погоды, бактерии, электрические рыбы, мимозы и аксолотли! Его походы на озера! Его детский гербарий в старых канцелярских книгах и его новые, брошенные на половине гербарии на белых чистых листах картона! От нонвербальных животных, рыб и растений его путь прямиком и с грохотом вел к нонвербальному театру и нонвербальной культуре. Но заблуждения всегда человечны — это выражение не содержит ни осуждения, ни извинения. Иллимар встал и сказал: ну, я пойду. Я посчитал, что он успокоился, и проводил его, посоветовав погулять и подумать. Сказал ему, чтобы он ехал домой в деревню и там занялся работой. Все пройдет, добавил я пустое, но, на мой взгляд, правильное утешение. И что тебе дался этот театр? — спросил я напоследок. Потому что он двойник космоса, ответил он с порога.