Во время плавания через Тихий океан Макото сперва думал лишь о Гэндзи Окумити и о том, он ли его отец, а если да, то почему он его оставил. Но каким бы быстроходным ни был пароход, плавание все-таки измерялось неделями. А подобную сосредоточенность на одной мысли могли поддерживать лишь гнев и горечь. Время же действовало благотворно. Равно как и чистый морской воздух, очищающее чередование яркого солнца и дождей, бескрайний океанский простор, жизненный ритм самого корабля. К собственному удивлению, Макото обнаружил, что начинает смотреть в будущее с большим оптимизмом. Нет, не в плане предполагаемой реакции Гэндзи. Он отверг Макото двадцать лет назад и продолжал его отвергать по сей день. С чего бы вдруг ему менять свое отношение лишь потому, что Макото явится к нему собственной персоной?
Просыпающиеся в его душе надежды были связаны не с Гэндзи, а с самой Японией.
Сколько Макото себя помнил, он всегда пользовался массой преимуществ, предоставляемых богатством и политическим весом, которыми располагала его семья. Он никогда не оставался без защиты преданных телохранителей и опеки заботливых слуг. Везде, куда бы он ни приходил, его встречали с предельным почтением. Он общался исключительно с людьми своего круга — ну и, конечно, в детстве еще с детьми всех домочадцев, включая слуг. В этом он ничем не отличался от прочих избранных, составляющих элиту Сан-Франциско. В детстве Макото думал, что он вообще ничем от них не отличается. То, что это не так, стало ясно лишь после того, как на смену детству пришла юность — как то словно бы в одночасье, — и игры детских праздников сменились танцами и флиртом. И теперь его былые друзья — и в особенности подруги, даже те, с которыми он был знаком всю жизнь, — стали относиться к нему сдержанно и отстраненно. Макото не нужно было объяснять причину. Он знал ее и так. В конце концов, ему не нужно было далеко за ней ходить. Он видел ее каждый день — в зеркале.
Макото решил, что просто не станет об этом думать. Однако, осознание всегда было рядом. И это стало особенно ясно в тот краткий, волнующий и трагически завершившийся период его жизни, когда он изображал из себя Чайнатаунского Бандита. Он испытывал странное, приятное возбуждение всякий раз, когда сыпал проклятиями, подделываясь под китайский выговор, угрожающе размахивал китайским мясницким ножом и видел страх в глазах людей, принимавших его за того, кем он не был — за буйного, одурманенного опиумом китайского кули, от которого можно ожидать чего угодно. И это были те самые люди, которые предпочитали умалять его существование лишь потому, что не могли принять его, Макото, таким, какой он есть. Ну и прекрасно. Пускай боятся того, что он изображает, и даже не знают, что того, чего они страшатся, не существует.
Но удовлетворение, приносимое этими странными, запутанными чувствами, не могло длиться долго. Эта жестокая помесь шутки и мести скорее подчеркивала, чем уменьшала его изолированность. Да, это было классное развлечение — но ведь он не мог продолжать играть в Чайнатаунского Бандита вечно. Макото никак не мог прийти ни к какому решению, но тут его криминальный фарс обнаружил Мэттью Старк и мгновенно все пресек. То, что вслед за этим Макото очутился на борту парохода, отплывающего в Японию, было чистой воды случайностью. Он вообще-то собирался в Мексику — тамошние девушки часто принимали его за богатого метиса и не относились к нему с презрением, — но шлюп «Гавайский тростник» ушел ровно в тот момент, когда Макото добрался до порта. А ему нужно было убраться как можно скорее, неважно куда.
За время путешествия ужас перед смертями, оставшимися позади, утратил свою остроту, а гнев на человека, которого он не знал, принялся утихать. Макото принялся вспоминать истории о Японии, которые на протяжении всей своей жизни слышал от Мэттью Старка, от матери, от слуг, от гостей из княжества Акаока и из Токио. Они описывали общество, основанное на старинных традициях, верности, порядке, и, что сильнее всего бросалось в глаза, на устоявшейся и нерушимой иерархии, в которой каждый знал свое место. Макото начал думать: раз он не чувствовал себя в Калифорнии дома — может, это потому, что настоящий его дом не там? Когда корабль наконец-то встал у пристани Йокогамы, его надежда переросла в ожидание.