Выбрать главу

Здесь только зады, кладовые, лестницы, кухни, но где же живут эти старухи, которые иногда показываются в своем окне? Ведь у каждой только одно окно, и смотрит она из него всю жизнь; вряд ли ей успеют дать другое. Сколько сил надо тратить, чтобы запустение отогнать хотя бы в угол, расчистить хоть середину!

А шкафы, а углы, а корзины, а коридоры — как страшно туда углубляться! Нет ничего страшнее нежилых помещений: эти покинутые к ремонту дома, вытащенная мебель — мне противно подойти к задней стенке телевизора или будильника (непонятная изнанка), а здесь километры хаоса.

Есть старушечьи сферы — специально из их мира, то, что их волнует и задевает. Стоял наш грузовик, из которого мы разгружали рухлядь, прохожие терпеливо ждали, пока освободится дорога, и только старух задевал этот жалкий скарб.

Так в разное время своей жизни мы замечаем разное. То собак, когда сами вывели щенков, то нарядных счастливых женщин, когда сами подавлены и разбиты.

Старухи протирают свое окно, бесстрашно взлезают на подоконники, смело тянутся вверх, еще не пора.

— Ну, навезли! Давно пора этой рухляди на свалку, — ворча рифмуют они свою жизнь с увиденным.

Неужели мы видим только то, что видим, и не видим того, что еще рано?

Еще рано: трамвай без пересадок, достоинства черноплодной рябины, порошок «Лотос».

— Тебе рано читать роман «Жизнь», — было сказано нашей шестнадцатилетней Наде, домработнице.

Собаки видят на улице только кошек и других собак; обратите внимание, как беспокоен и непрост бывает маленький ребенок, когда рядом с ним где-нибудь в метро оказывается его ровесник; красавица мгновенно разглядит и оценит другую в противоположном конце вагона, взволнуется, если найдет, что та лучше, или успокоится, если первенство останется при ней.

Неужели мы так и толчемся в пустых дребезжащих рифмах своей жизни?

Но так обстоит дело только в искусственной среде.

Заброшенное негородское жилье нам не страшно.

Бывшие фундаменты мы быстро определим по густым березнякам, мать-и-мачехе, которые скрывают от глаз груды щебня; бывшие куртины нет-нет да и проглянут одичавшей хилой маргариткой; стоят фрагменты липовых аллей, укороченных, ведущих из никуда в никуда, перегороженных часто какой-нибудь свежей спортивной трибуной, а вот и часовня, в которую прямо из господского дома был зачем-то прорыт подземный ход. (Эх, разминулись мы с тобой однажды в этом парке, я прибежала, а ты не подождала.)

Но почему нам так приятны маргаритки и неприятны эти грязные альбиносы?

Вот я в который раз волокусь мимо этих стен, мне из них не выбраться, как и этим соседям, иногда забрезжит на солнце чистое окно, ну и что, прошло семь лет, и пройдет еще семь и семь, а «приметы жалких каждодневных трудов» (цитата) все те же и рифмуются с запустением и смертью.

Иногда выпадали ясные дни, да сколько их, да все они наперечет, вот и нам улыбнулась жизнь, вот и у нас высветлились дали, но прошли выходные, отдребезжало радостное возбуждение, и снова покрыты копотью наши поверхности, снова покраснел нос от холода, сырости и малокровия.

Каждая стенка с Марата лезет в товарищи, но я не хочу, не хочу я с вами знаться. Я теперь не ваша.

А этот милый братик с деревянной змеей у Кузнечного — ты его не забыла, — мимо которого я опаздываю каждый день. Он рифмуется с тобой, каждый день я бегу мимо твоей рифмы, твоего покинутого сизомордого приятеля. Каждое утро посылает он тебе привет своей кистью, усердно разрабатывая ее от отложения солей.

Бегу мимо твердой ногой — сменяются цветы вдоль рядов: только что была сирень, а теперь уже, смотришь, и хризантемы появились, не успели мы нажарить корюшки, а уже и грибы отошли, остались одни разложенные кучками вдоль ограды Владимирской церкви подмерзшие солоники — все это мои утренние разговоры с тобой вдоль затянувшейся метафоры.

Одинаковыми байковыми одеялами снабжены мы были в самостоятельную жизнь. (Тайпи давно уже глядит на меня со своего места, теперь она угрожающе встряхнула ушами и встала за спиной. Надо идти, а холодно, темно, заморозки.)

Начало октября, а пруд замерз. Холодина зверющий — как любил говорить Ремизов. Пока гуляли, представилось, что все мои дальнейшие письма, сколько бы их ни было, будут повторением одной и той же цепи: стены, фонды, старец со змеей, Тайпи, Марди, Дик — сколько их потом ни будет — собаки сменяются быстро — их век короткий. Нельзя безнаказанно бегать туда и обратно вдоль метафоры длиной в жизнь.

Когда теплоход встал в Сердоликовой бухте, кто-то вдруг полез на нависающую над пляжем скалу: все замерли. С ума сошел, остановите его, да что он делает! Но как легки были его движения, как нежно приникал он к скале; вот, достигнув вершины, он уже спускается. Спокойно. Его левая нога что-то уж очень пружинисто раскачивается, пока отыскивает опору — от такой чрезмерности можно и поморщиться, но вот мягкий прыжок — и он, слава Богу, на земле.