И мы снова на таборе.
Веревочный ошейник Найда не перегрызла, не порвала, а просто лапами аккуратно стянула его через голову. Найда помахивала хвостом, радостно и чуть виновато скалилась: дескать, вот я какая, дескать, виновата я немного, но уж очень хочется мне на охоту пойти.
Валентин внимательно осмотрел табор, что-то прикидывая в уме, и его взгляд остановился на нашем объемистом рюкзаке. Он быстро развязал рюкзак и взял его за углы, вытряхнул содержимое на желтую прошлогоднюю хвою.
— Иди-ка, Найда, сюда, — сказал он мстительно.
Для Найды рюкзак оказался даже просторным. Наверху — лишь голова. Найда, сообразив, что ей из мешка не выбраться, заскулила.
По дороге к току Валентин несколько раз останавливался на мгновение, чутко прислушивался — не догоняет ли нас Найда — и снова убыстрял шаг.
— Теперь надежно.
Вот и вырубка. Пологие холмы ничем не отличались друг от друга: сосновые пни, сухая прошлогодняя трава. Но Валентин уверенно указал на один из холмов.
— Ток. По ложбинке обойдем, а там осторожно…
Ложбиной подошли к самому холму. Пригнувшись, а потом на четвереньках стали подниматься на холм. А потом по-пластунски. Прихваченная за ночь морозом земля холодит, колет руки прошлогодняя трава, но, когда стал слышен косачиный шепот, все это отлетело куда-то, и весь мир заполнил этот страстный шепот. И ты уже не ты. Древние охотники, твои пращуры, проснулись в многовековой твоей душе. И ты терпелив к холоду и не слышишь, как впиваются колючки в твои голые ладони, и ты, многоопытный теперь, не качнешь нечаянно ветку низкорослого кустарника, не выдашь себя, не хрустнешь пересохшим сучком.
А шепот нарастает, и кажется: он рядом и вокруг тебя. Но птиц не видно. Сосновые пни и сухие прошлогодние метелки травы надежно скрывают их. Вперед же нельзя двигаться — слишком близко подобрались, — и мы лежим до тех пор, пока настоящее не начинает медленно возвращаться в нас. Понимаем, что дольше на мерзлой земле лежать нельзя.
— Встанем, — одними губами шепчет Валентин. — И влет…
Мы встаем, но птиц и сейчас не видно, лишь шепот чуть затих.
— Где же они?
И тут вырубка стала взрываться черными мячами. Они взлетали чуть ли не по всему пологому склону, сразу в разных местах, и не было никакой возможности уследить за ними. Растерянные и счастливые стояли мы, не поднимая ружей, и смотрели, как на фоне розовых облаков, зеленого леса пролетают черные тугие мячи.
— Вот моей Найде-то было бы здесь сколько радости. И хоть разорвись: за всеми враз гнаться нужно, всех успеть облаять.
А день уже разгулялся вовсю. Утренний ветер рябил живую воду у берегов, лед на море отливал синеющей белизной, и дальний берег проступал ясно, как на новой линогравюре. Белела покрытая инеем наша резиновая лодка, похудевшая за ночь от мороза, и лед, по которому нам сегодня идти, не казался страшным. Мир был полон добра, спокойствия и надежности.
На табор мы шли медленно, словно боясь расплескать в себе радость бытия, и были страшно довольны, что не стреляли птицам вдогонку и не несем сейчас в руках мертвых птиц.
На таборе все по-прежнему. Мне кажется, что даже Найда лежит в том же положении, в каком мы ее оставили.
— Найда, а вот и мы пришли, — сказал Валентин, как мне показалось, чуть веселее нужного. — Видишь, пришли.
Но Найда даже голову не повернула, лишь по-старушечьи, подслеповато моргала глазами.
— Найда… — Валентин стал против собачьего носа. — Ты что?
Найда печально повернула голову в другую сторону и рассматривала в густых сосняках что-то видимое только ей и понятное только ей.
Валентин опустился на колени и, виновато вздыхая, стал развязывать рюкзак. Найда недоверчиво зашевелилась, высвободила из мешка передние лапы в белых чулках. Почувствовав свободу, но еще не уверенная в ней. Найда делает несколько робких шагов, и вдруг ее охватывает буйная радость, радость свободы. И она уже все простила Валентину: друзья умеют прощать.
В такое замечательное утро нет в сердце места обиде.
ИДУТ ДОЖДИ
За двое суток мир промок насквозь. В оплывающее водой окошко видно, как разбухшие тучи низко и тяжело тащатся над хребтами, и вершины лиственниц вспарывают им животы. На острых вершинах остаются серые клочья.
И нет сейчас для нас большей благодати, чем после этих двух дней осенней болотной мокрети оказаться, наконец-то, под крышей, в сухом углу, в сухой рубахе.
Мы только что стянули с себя ослизлые сапоги, содрали липнущие к стылому телу мокрые телогрейки и штаны, забились на сухие нары. Какая все-таки это благодать — теплые сухие нары, теплая печная труба, сухой табак. Нас на улицу теперь ни за что не выманишь: слишком мы намокли за двое суток таежного ненастья.