Выбрать главу

— Но Татьяна дочь…

— Вот именно. Но я вам так скажу, Валентина Ивановна. Ни с дочерью, ни со снохой я жить не желаю. Пенсию отдай, а сама жди, нальют ли они еще тебе тарелку супу, не покорят ли куском? Недалеко ходить, вот в нашем же доме. Старуху совсем ни во что, в пыль превратили, а она им детей вынянчила. Нет, Валентина Ивановна, я так просто не сдамся…

— А вы-то им на что?

— Подселенкой недовольны, хотят, чтобы я с ней сменялась. Тихая такая, приличная женщина, но, они говорят, чересчур надоедливая. Тамарка, ребенок, по глупости что-нибудь скажет, а она сразу же принцип показывает, снохе замечание: «Как можно, вы сделаете из ребенка морального урода». Слова-то какие, кому их приятно слушать… Сноха себе в голову и забрала: мол, к чему нам такой человек в квартире, что съели, что выпили, что купили — кому какое дело? А эта, мол, подселенка, так и зыркает, глаза большие, черные, как у цыганки. Я, конечно, не советую: надо жить мирно, дружно. А они — нет… Может, конечно, и их правда, люди теперь завистные, не все же так живут, как мы с Машей…

— Это вам повезло, Нюрочка, что вы дружите…

— Мы же добивались, всюду бегали — и в фабком, и в дирекцию: нас поселите вместе. Меня, может, и не уважили бы, а Маша, она ведь, несмотря что на пенсии, с производства не увольняется. Я уж ей говорю: «Пенсия у тебя хорошая, от покойной сестры чего только не привезла, ну что жадничаешь, всех денег все равно не заработаешь». Правда, она здоровая… А я — нет, я свои силы потеряла. Ох, Валентина Ивановна, куда что девалось? Вы же помните, я, бывало, к вам приду, стирку выстираю, полы вымою, рано встану — все переглажу, обратно на фабрику бегу веселая. А теперь ноги болят, руки болят, куда только моя сноровка подевалася…

— Вы на меня не обижайтесь, Нюрочка, но мне кажется, что вам выпивать совсем нельзя. Категорически…

— А я выпиваю? Что вы, Валентина Ивановна, это я когда к дочери иду на выходной день, покупаю бутылку. Сколько нас за стол садится? Неловко как-то с пустыми руками. А так вроде уважение — смотри, чего мать принесла…

— А мне казалось…

— Что вы, что вы, Валентина Ивановна, да с каких это средств я буду пить? С какого здоровья? Я уже всем своим хозяйкам отказала, я вот только к вам хожу, вы моя самая родная, и еще кой-куда… Нету, нету у меня здоровья, чтоб горб гнуть, как раньше гнула. Хватит, отработалась… Нет, я к ним в подселенки не пойду. Не имеют права силком меня тащить. Сказала, не пойду — и не пойду. Охота была с ними жить, им угождать! Это хорошо, Валентина Ивановна, что вы со своим Игорем разъехались, никто тут у вас на кухне больше не командует. Ну, а если Юрочка женится да приведет сюда? Пока Ибрагим Петрович жив, он заступится, а не приведи господь случится что, тогда как?.. Лучше уж вам одной жить, вот как я…

А все-таки она беспокоится. Собирает мнения. Ищет поддержки. Начинает издалека:

— Конечно, Лешку я уважить должна бы. Детей у меня было шестеро, он самый младшенький, а осталось всего двое. Трое примерли, один на войне погиб. Вот, Ариадна Петровна, мужа я не любила, а шесть раз рожала. Надо же… Спасибо, мама помогала, а то куда бы я… В войну, как вспомнишь, дрожь бьет. Сам на фронте, мать совсем плохая. В красильной я тогда работала, воздух тяжелый, красители едучие. Смену отработаешь, а то и две, если надо. Старшенького в армию взяли, часа три от Москвы они стояли. Еду, бывало, к нему в часть, а нельзя, пропуск надо. Я — под лавку. Попрошу людей: «Люди, я к сыночку еду». Они меня спрячут. Привезу ему лепешек. Солдаты набегут: «Тетя, угостите». Он: «Идите, идите, ну вас!» Я скажу: «Сынок, поделись, я еще привезу». Раза три так ездила. Потом угнали их — и все, ни письма, ничего… По мужу я так не убивалась, как по сыну. А жить-то надо. Два рта при мне остались да еще мать. Она, бывало, заплачет: «Лишняя я тебе, Нюрка, ненужная». — «Что вы, мама! Очень вы мне нужная, не беспокойтесь». В деревню за хлебом ездила, на нее детей оставляла. Ой, и натерпелась я! К немцам чуть не угодила, волки за нашими санями гнались, рассказать — не поверите. Дрова людям пилила — мы с Танькой пилим, а Лешка топором тюкает. «Не надо, сыночек, еще грыжу наживешь». — «Нет, я-помогу». Глядишь, тюкает-тюкает — все куча меньше станет, мне легче. Ой, намаялся он, Ариадна Петровна, разве я могу это забыть? А комната плохая, домишко щелястый, деревянный. Правда, дети мои голодные не сидели. Я всюду подрабатывала, себе спуску не давала.

После войны, понятно, легче стало. У меня все хозяйки были с достатком, с пайком. Не жалели для меня ничего… Ну, и производство помогало. Я ловкая, была, в работе безотказная, мастера со мной очень считались, ценили, можно сказать. Только сколько я пережила, когда маму схоронила. Вроде пусто без нее стало, скучно. Тут Танька замуж выскакивает, Игорь у нее родился. А зять в армию пошел. Мы без него жили четыре года, парнишку растили. Вернулся зять, на стройку работать пошел, получили они свою жилплощадь. Ну, слава богу. Хоть попросторнее станет… Лешка заявляется: «Я женюсь…» Я прямо сама не своя: «Да что ты, да что это, мне опять на полу спать? Да куда я еще одну кровать поставлю на девяти метрах, ты подумай». А он свое: «Я ее люблю». Ну, пошли они жить к ее родне, пожили, и, на их счастье, дом ломают, им дают две комнаты в новом доме. Но с подселенкой. А Лешка — вы не смотрите, что в нужде вырос, что сирота, он молодец, себя не выпустил из рук, как другие, он самый что ни есть хороший столяр. Сервант сделал — мастерская на выставку посылала, один им, другой себе. Кровать сделал, тахту — все полированное, все блестит. Конечно, ему охота отдельную квартиру иметь — он все так разделает, что залюбуешься. «Ну, зачем я, говорит, буду для чужого человека кухню украшать, ну, подумай! А ты, мать, своя». И то верно, надо бы ему навстречу пойти, сколько там я еще проживу, года немолодые. Вспомню, как он топориком тюкал, матери хотел облегчение сделать, так думаю: что же это я, неужели такая бесчувственная, что откажу сыну?