— Ну, бывай, — уже по-дружески говорит милиционер. И трясет Виктору руку. — Конечно, мы обязаны пресекать. Как поют, работа у нас такая. Но душа-то, как положено людям… Тем более я и сам увлекаюсь игрой… — Он показывает бровями на ракетку.
Виктора осеняет:
— Возьмите, мне она теперь ни к чему… так же, как и душа…
Милиционер не может скрыть своих мук, весь вспыхивает. Ему очень хочется взять ракетку, но, кажется, это неудобно. С какой стати человек станет дарить такую дорогую вещь? Он пытается облегчить свою задачу, найти объяснение неожиданной щедрости Виктора:
— Вам что, после соревнования выдадут новую? Положено?
— Душу или ракетку? — Виктор мотает головой. — Я же сказал, они мне больше не нужны. Точка.
И, не дожидаясь, пока милиционер выйдет из купе, ложится на жесткую скамью лицом к стенке. Он не поднимается, когда поезд трогается. И не отвечает, когда проводница спрашивает, нужна ли ему постель. За него решают спутницы:
— Конечно, нужна!
— Так ведь… рубль, — мнется проводница.
Старуха предлагает:
— Пожалуйста, я заплачу.
Виктор не поворачивается, не хочет показывать свое расстроенное лицо, достает на ощупь из кармана серебряный рубль. И подает через плечо. А все-таки замечает, как все три женщины переглядываются. Недоуменно и жалостливо.
Спутница помоложе предлагает:
— Может, вы хотите раздеться, так, пожалуйста, мы выйдем…
Пожилая вторит ей:
— Сон — лучшее лекарство…
— Спасибо, я здоров… — Точным движением он сбрасывает ноги со скамьи, убирает со лба волосы, достает из кармана сигареты. И уходит в коридор покурить.
На душе мерзко, пусто, отвратительно. Мимо скользят поля, чуть тронутые желтизной осени. Хлеб уже убран. По проселочным дорогам, по асфальтированным шоссе проносятся машины. У шлагбаумов дожидаются грузовики. Виктор не видит женщину, несущую гуся в кошелке, мальчишек, машущих вслед поезду, не видит стрелочников и дорожных рабочих в ярких оранжевых жилетах, не видит лесов.
Вот так же он стоял у окна вагона лет десять назад, когда ехал из заключения.
Ничего он тогда не знал — где поселится, где будет работать. Твердо верил в то, что навсегда порвано с прошлым, со всем тем, что было раньше, до того, как он перестал быть отчаянным, удачливым Виктором Труновым, а начал отбывать срок наказания. Он понимал, что с теннисом покончено, хотя вся его прошлая жизнь была именно в теннисе. С самых отроческих лет. С первых успехов…
Но какой же теперь мог быть теннис! Виктор огрубел, стал медлительным, неуверенным в себе. Совсем другой человек…
Да, когда-то ему во всем везло, он привык к этому, не предполагал, что можно жить по-другому. Теперь привыкай, Витя, к иному. Да, раньше ты принадлежал к племени победителей и жил среди них. Потом, в заключении, вокруг тебя были потухшие, побежденные люди, сломавшие свою судьбу, оступившиеся. Кем же ты станешь теперь? Чего ты хочешь? Ведь молодость вернуть нельзя…
И Шуру нельзя вернуть. Он понятия не имеет, где она. Писали ему, что вышла замуж, уехала на Дальний Восток, адреса не оставила.
Так что с Шурой все! Можно подвести черту.
И к матери он не поедет. Пока, во всяком случае. Может, позже, когда устроится…
Но где? Кем будет работать? По какой специальности?
Да, тогда он искренне верил, что навсегда расстался с теннисом и вообще со всем прошлым. Какое там прошлое, у него и настоящего-то тогда не было…
Так и стоял у окна вагона. Мелькал пейзаж: чахлые деревца, болотистая, топкая земля с вкрапленными в нее голубыми выцветшими озерами — такого цвета бывают глаза у старых женщин. Насмотрелся он на эти озера, на эти выплаканные глаза, находился по влажной, чавкающей земле, мечтая о сухих портянках, сухих сапогах. И вот, пожалуйста, он обут в новые дешевые, но крепкие ботинки, на ногах не портянки, а тоже новые, бумажные, яркой расцветки носки. И рубашка новая в клетку, и пиджак, и брюки. Он должен бы всем телом ощутить эту новизну, чистоту, но кожа задубела, что ли, или восприятие притупилось…
А может, ошеломило, оглушило ощущение свободы, возможность самому решать, выбирать. Свобода манила, но и пугала. Робким он стал, что ли… Но это пройдет, должно пройти. С каждым поворотом колес, с каждым часом, полустанком или станцией, возникавшими за окном, его растерянность, скованность понемногу отступали. Конечно, они не могли исчезнуть совсем — ведь была полная неясность в делах, — но зато крепла надежда, возникало безумное желание жить, найти счастье, себя…