Выбрать главу

Марей возбудился своим собственным рассказом, поднялся с мешка, ноги сбросил с телеги. Локтем дотянулся до Семена, ткнул его в бок:

— Вот ты теперь погляди на него. Вишь, как идет сукин сын. Откуда что взялось. А мать евонная — кляча вислогубая. Отец — черт знает кто — в стаде обгулялась. Грешу на томиловского низверга. Чистых кровей жеребец. Мастью весь в него. Вон как, вон как выступает! Я вот тебе, курва. — Марей схватил кнутик и ласково постучал по доскам. — Гляди у меня. Я его, Сема, пальцем не трогаю: понесет — живого не оставит.

Рыжко — молодой конек, с тонкими, еще не изуродованными работой ногами, но уже с большим разъеденным брюхом, после зимы не вылинял и, мохнатый, неловкий в упряжи, хранит в своем облике что-то детское, и потому, вероятно, Марей по-особому привязан к нему своей жалостью. А Рыжко уже успел навалиться все делать не спеша, вполсилы. Скоро совсем обленится, устанет и будет такой же клячей, как его вислогубая мать. Но теперь он молод, в силе, хорошо понимает похвалу хозяина и, располагая бесспорными достоинствами, сам себе на уме. Семену даже показалось, что Рыжко подсмеивается над Мареем и над его кнутиком и потому совсем затянул шаг.

— Ну-ко, Сема, подстегни его вожжой, холеру. Вот так. Вот так его. А то он, нога за ногу, чего доброго, запинаться почнет. Но-о. Но-о-о.

— Что дальше-то было, Марей?

— А на коем месте мы остановились, дай бог памяти? Про кобелька уже сказывал? И-эх, язвить его, шибко меня обрадовал этот кобелек. Бобком звать. — Марей опять опрокинулся на мешок с овсом, умостился половчее на досках и приятно настроился на рассказ. — Я когда пошел от дома-то, за мной увязался кобелишко. Шустрый такой кобелек. Пусть, думаю, бежит — не от работы оторван. А мне повеселей. Ладно. У Меркушиной, как вздыматься от речки, слышу, Бобко наверху залился домашним брехом. Взбежал я как раз у двора Фомки и туда, где Бобко то лает, за сарай, значит. Смотрю, парень, огорожа разобрана, сено в навал, с возов только сброшено, но не сметано. А за сеном кобелек с подвизгом так и лебезит. Я — туда. И нате вам — в затишке Рыжко. Сенцо хрумкает. И злость у меня, и радость, и хорошо-то мне, господи. Вишь как, не будь горя — и счастья б не видать.

— К Фомке небось заглянул на радостях?

— Нет, парень, не угадал. Провались он, этот Фомка. Умирать стану, а к нему ни ногой. Фомка — хозяин с умом, а вот зло сеет. С другими хуже бывало. И от общества ему вырешено: не бросит торговлю — выселить. Вроде теперь присмирел. Да и у нас тут на это дело народ крут. Я первый голосовал.

Дорога шла мелким березником, по вершинкам уже взятым теплым вишневым налетом. Снегу в лесу не было, но подстилка насквозь вымокла, а в ямках студенела талая чистая вода. От опушки березника место пошло низинное, и дорога поднята на насыпь. Справа и слева густая прошлогодняя осока, измятая, перепутанная за зиму, а теперь подтопленная высоким полоем. Местами осока чередуется с кочками, которые оступились в воду по самую макушку, — только и видны на них желтые космы былья. Здесь, у самого края насыпи, в тонкой лужице, Семен и увидел яркий желтый цветок — калужницу. Он остановил лошадь, зная, что Марей осудит его за ребячество, но все-таки спустился к воде и дотянулся до самых крупных и ярких, зрелых цветков. Стебли у них короткие, но крепкие на разрыв, с коленцами, листья сочные, в зеленой глазури, а желтые лаковые лепестки собраны в плоскую чашечку, которая до краев налита солнцем.

Семен Григорьевич нарвал маленький букетик, понюхал его, хотя и знал, что весенние цветы совсем не пахнут, зато веет от них прохладой недавних снегов и свежестью талой воды. «Встреча, встреча, — думал Семен, соединив в одном слове и радость своего возвращения на родину, и нахлынувшую из детства счастливую даль, когда босиком, обмирая самим сердцем, спускался в ледяную мочежину за первым своим цветком, и, наконец, сам цветок, весь солнечный, весенний, но хранящий дыхание сурового отзимья. «Встреча, встреча».