— Ну, хорошо, — сказал отец. — Летим назад. Посмотрим, что произошло с нашим лесом. А потом на корабль. Мы ведь сегодня еще и не завтракали. Согласны?
— Согласны, — заявили дети. Конечно же, все они немного устали.
Они вернулись назад, туда, где пышно распускались чудные, необычные, ни на что ранее виденное непохожие деревья. Они смотрели на них с высоты нескольких десятков метров.
Только лес жил. Все остальное было без движения. В узкой и длинной канаве, с высоты это было хорошо заметно, виднелись какие-то пятиконечные предметы с одним укороченным лучом. И если кусочек дерева попадал в них, он тоже прорастал. И вообще, заметил отец, эти деревья были поразительно живучи. Они начинали расти везде, была ли почва глинистая, или каменистая, или вот в этих неправильной формы звездах. Полоса шевелящегося леса уже дошла до того места, где они стояли несколько минут назад, и продолжала двигаться дальше.
— На корабль, — скомандовал отец. — Завтракать и отдыхать. Потом продолжим осмотр.
Они полетели к кораблю и заметили, что поле пересекают еще две линии, параллельные друг другу, два канала.
И вот они уже на корабле. Отец опустился в кресло перед пультом, и корабль вертикально взлетел, остановившись на высоте пяти километров.
В столовой их уже ждал завтрак. Возбужденные виденным, они наперебой рассказывали друг другу: "А вот одно дерево… А у него почему-то нет листьев… Дерево… Стволы… А ты видела?.."
— А эти пятиконечные звезды очень похожи на людей, — сказала Вина.
— Что? — поперхнулся отец. — Что ты сказала?
— Они очень похожи на людей.
— Да, да, похожи, — подтвердили Оза и Сандро.
— Странно, — задумался отец. — Ну, хорошо. Идите в зал, отдохните немного, а я займусь делами в рубке управления.
— Папа, ты надолго? — спросила Вина.
— Нет, нет. Я быстро. Может быть, я слетаю вниз. Но вы не беспокойтесь.
А в голове уже снова звучал грохот. Грохота не должно было быть! И когда грохот затих, мысль, нелепая, глупая, страшная, закралась в мозг. Нет. Этого не должно быть! Он закрылся в рубке, включил обзорный экран, вынул из камеры, которая делала рапидосъемку, кассету, хотел вставить ее в проектор, но передумал и оставил ее на видном месте, чтобы она сразу же бросилась в глаза, если сюда кто-нибудь войдет.
Затем он надел ранец, набрал на пульте управления время старта. Старт должен был произойти через пятнадцать минут, автоматически, если с ним что-нибудь случится. Настроил автоматический пуск на ритм своего мозга, если вдруг старт придется давать неожиданно, а его не будет на корабле, и вышел в шлюзовую камеру. Пятнадцати минут ему было вполне достаточно. Он бросился вниз.
Чем ближе он подлетал к поверхности планеты, манипулируя ручками реактивного ранца, тем явственнее в его голове звучал свист, вой и грохот. До поверхности оставалось совсем немного, когда что-то произошло со временем.
Время начало стремительно убыстрять свой бег. И деревья, ранее распускавшиеся за десять минут, теперь возникали и умирали за секунду-две.
Он упал на дно траншеи, чувствуя, как в грудь врезается осколок снаряда. Голову разламывало от свиста и воя, от грохота взрывов, от тонкого повизгивания осколков. Он хотел встать, но не смог, только чуть приподнялся и упал навзничь.
"Хорошо, хоть дети не видят этого, — еще успел подумать он. — Они далеко, за тысячи километров. В Сибири… Как там жена-то одна с ними троими? Сашка, Зоя, Валентина… Лишь бы они никогда не увидели этого…"
Он лежал, чувствуя, как горячая волна заливает грудь. Взгляд его был направлен в зенит, где чуть сверкало неподвижное пятнышко. И тут ко всему этому грохоту и реву прибавился еще один звук — монотонное гудение. Это шли бомбардировщики со свастикой на крыльях, прикрываемые истребителями. Три бомбардировщика вдруг отделились от общей массы и взмыли вверх.
"Сандро, Оза, Вина… Не успеют".
— Старт, — прошептал он.
— Васька, ты что? — прохрипел лежавший рядом солдат. — Зачем вставать? Команды еще не было…
— Старт, Сандро, старт. — Он приподнялся на локтях, небритый, серый и страшный. Грязная шинель на груди набухла кровью.
Он успел заметить, как рванулось ввысь блестящее пятнышко корабля.
— Ты лежи, Вась, лежи. В атаку сейчас пойдем.
Странное черное дерево, похожее на фонтан, выросло перед ним, и десятки его частичек впились в тело.
Последнее, что он услышал, было:
— В ата…
Вселенная вздыбилась, перевернулась и погасла.
Мир, из которого он прилетел или, быть может, который просто придумал за несколько мгновений, и мир, в котором он жил, исчезли для него навсегда.
А из окопов выплеснулась и покатилась вперед волна оглушенных, грязных, разъяренных, что-то орущих солдат…
Улыбка
Началось все с простой шутки. Мне до смерти надоели глубокомысленные нравоучения филателистов и нумизматов о большой познавательной ценности марок и монет, о том, что, к примеру, нумизматика расширяет кругозор человека. Когда я ближе познакомился с этими все-таки по-своему интересными людьми, то узнал, что их волнует только приобретение какой-нибудь редчайшей марки или монеты. А все остальное является лишь длинной прелюдией к этому. Позже я узнал, что есть люди, коллекционирующие спичечные коробки, давно вышедшие из пользования, и, жалея их бесполезный труд, повинуясь какому-то внутреннему порыву или просто из чувства противоречия, заявил, что буду коллекционировать улыбки.
Это вызвало безобидные, хотя и продолжительные насмешки окружающих. Постепенно друзья и знакомые забыли об этой моей нелепой выходке. Забыл и я.
Прошло несколько лет, и однажды, это было на выпускном балу в политехническом институте, я увидел Энн… Увидел совершенно другими глазами, хотя знал ее уже лет десять. Ее болезненно нервное выражение черных глаз, хрупкую мальчишескую фигуру, так и не развившуюся в фигуру девушки.
— Сашка, — сказала она, как всегда, просто, — хочешь, я тебе что-то подарю?
— Хочу, — ответил я глупо и беззаботно, словно мне предлагали яблоко.
— Хочешь, я подарю тебе улыбку?
— Что? — Я даже рассмеялся идиотским смехом ничего не понимающего человека. — Улыбку?
— Улыбку, — сказала она, и я прозрел. — Ведь ты собирался коллекционировать улыбки… Забыл?
— Забыл, — ответил я, отчетливо вспоминая тот день. — Разве это возможно? Ты шутишь? — Последняя моя фраза прозвучала гораздо тише, чем первая.
— Сашка, Сашка, ты…
Она не договорила, но я понял, что она хотела сказать.
— Нет, Энн, нет! Я не слеп. Я все вижу.
— Так ли это? — И она улыбнулась.
Я запомнил эту улыбку, радостную и горькую, счастливую и безнадежную, все понимающую и недоумевающую.
— Я тоже люблю тебя, Энн! — крикнул я на весь зал.
Музыка замерла на неопределенной ноте, все выжидательно смотрели на нас, движение остановилось, мы были центром безмолвной вселенной.
— Почему — тоже? — спросила Энн. — Я просто хотела подарить тебе улыбку. — И она засмеялась.
Никто не обратил на нас внимания, разве что Андрей. Но ему лучше было этого не делать. Ведь это он любил Энн. Зал усердно и с чувством отплясывал лагетту.
— Пусть твое сердце останется чистым, — сказала она.
Я ссутулился, повернулся и вышел из веселящегося зала, не имея сил оглянуться. Я понял, что она меня любит, но не хочет показать этого, разрываясь от противоречивых чувств: «хочу» и "все бесполезно".
Меня направили работать в Усть-Манский НИИ Времени.
Через полгода я узнал, что Энн умерла. Она начала умирать, когда ей было десять лет, но сумела дожить до двадцати, ни разу не побеспокоив родных и друзей ни слезами, ни хмурым настроением.
Ее улыбка осталась в моей душе навсегда.
Чуть позже я заметил, что могу вызывать улыбку; Энн на лицах своих знакомых или просто прохожих, стоит только захотеть. Но я делал это редко, потому что у Энн была очень горькая улыбка.
А потом я встретил Ольгу, и она стала моей женой.
Здесь тоже все началось с улыбки.
Это была вторая улыбка, которую я не мог забыть. С удивлением я заметил, что все улыбаются мне улыбкой Ольги. Улыбкой, радостной, сильной, уверенной в себе и других, ободряющей и удивительно красивой.
На улицах нашего города, в тайге, в зарослях тальника около реки — везде я видел эту гордую, открытую, зовущую и… чуть настороженную улыбку. Настороженность эта была едва заметной и адресовалась только мне, потому что она еще ничего не знала о моих чувствах.
Что-то неосязаемо-необыкновенное и волнующее было в Ольгиной улыбке, неизвестное, непонятное другим, потому что нельзя увидеть улыбку, нельзя ее услышать, ее можно только ощутить, почувствовать. И как часто мы ошибаемся, когда мимолетное движение губ и изгиб едва заметных морщинок возле глаз принимаем за улыбку.
Часто в лаборатории или просто на улице; стираясь вспомнить Ольгу, я тем самым вызывал ее улыбку на губах какой-нибудь проходящей мимо девушки, которая невольно останавливалась изумленная, не понимая почему и кому она улыбнулась. Иногда в таких случаях меня осторожно спрашивали:
— Что с вами?
Хотя, как мне кажется, это я должен был бы спрашивать.
— Я коллекционирую улыбки, — ответил я однажды первое, что пришло в голову.
— Чудак, — сказали мне, и я согласился.
Постепенно я научился улавливать в улыбке Ольги различные оттенки, грани между которыми были столь неуловимы, что, пытаясь найти их, я вначале не мог отличить улыбки радостного ожидания от улыбки ожидания радости, улыбки физической боли от улыбки душевного страдания. Оказывается, бывают и такие улыбки.
Для того, чтобы запомнить улыбки Ольги, мне не нужно было тренировать память, я просто все больше и больше понимал Ольгу во всей ее сложности и простоте, во всей ее гармоничности и дисгармонии, горе и радости, во вспышках мимолетной раздражительности и нежности, в песнях и слезах.
И когда она сказала «люблю», я на одно мгновение вообразил, что знаю все ее улыбки, и тут же был раздавлен, ослеплен, вознесен на небо, опущен на землю и прощен… Это был урок.
И все же я знал тысячи ее улыбок.
Когда она приходила с работы, расстроенная и разбитая беззлобными, но обидными проделками школьников, или плакала над порезанным пальцем, отпихивая от себя корзину с овощами, я мысленно представлял себе ее улыбки, и какая-нибудь из них тотчас же находила свое необходимое, единственное место в ее душе, и Ольга улыбалась. Улыбалась и плакала. Плакала и смеялась. Ей уже не было больно. Потом она говорила не то вопросительно, не то утвердительно:
— Сашка, ты колдун?..
— Нет, — говорил я. — Это ты колдунья.
— Значит, мы оба колдуны, — заключала она.
Способность вызывать улыбки, которые я запоминал, сначала удивляла моих друзей и знакомых. Потом к этому привыкли. Я же не мог объяснить этого свойства, у меня это как-то само собой получалось, безо всякого усилия с моей стороны. Мне всегда казалось, что этим свойством должны обладать все люди.
В моей коллекции улыбок, кроме Ольгиных, были и улыбки друзей. Отрешенно-сосредоточенные улыбки Андрея — худого, высокого, нескладного, когда он играл органные фуги и прелюдии. Его удивительные улыбки, всегда разные, — как всегда разной была его манера исполнения, — слитые с потоком звуков, то резко взрывающихся, расходящихся, то сходящихся в глубокий таинственный омут, вызывали в слушателях переживания, о которых бесполезно говорить вслух, потому что даже самые точные из возможных выражений неизбежно разрушали совершенство улыбки и музыки.
Однажды я не выдержал и сказал ему:
— Андрей, в твоей музыке я чувствую самое необычное, что только могу себе представить, — многомерность пространства и времени. Я успеваю прожить, пока ты играешь, несколько непохожих одна на другую жизней. Что это?
Он пожал плечами (разве можно это объяснить) и сказал:
— Я просто вижу улыбку Энн.