Выбрать главу

Голубев рассуждал с нею о курсах, а сам обдумывал мучительно, с какого конца подойти к ней, спросить о том давнем случае, когда Белоконь звал ее в машину и почему она отказалась. Это была последняя неясность.

Он вздохнул, сказал напрямую:

– Вот какая вещь, Агриппина Прокофьевна… Приехал я сюда, конечно, по делам производства, но есть у меня один пустяк и к вам… В редакцию поступило анонимное письмо. И там говорят, что Белоконь притеснял вас, принуждал, одним словом… В машину будто бы силком тянул за руку…

– Да кто ж это пишет-то? Кто ж это меня так пожалел?

– Анонимное письмо-то. Без подписи, значит.

– Без подписи? – удивилась она. – Так выкинуть надо б, не читать.

– Нельзя, Агриппина Прокофьевна. Бывают основательные письма такого рода.

– А-а… Ну, тогда конешно… Тогда-то так. Токо насчет меня – это брехня.

Она отодвинулась от стола и начала быстро-быстро набирать петли на вязальные спицы. Резко, с сердцем перекинула на коленях платок и снова осунулась, подурнела лицом. И глаз не хотела поднимать.

– Вы меня извините, пожалуйста, но мне надо это выяснить…

– Да зачем же это вам надо?

– Для ясности. Впрочем, если не хотите или вам это неприятно, то можете не говорить.

– Да чего ж там «неприятно». И утаивать-то нечего. Ну, шла я… Это как раз прошлой осенью было. Дожжик проливной токо прошел, на улице грязища, а надо все одно на работу. Я разулась и иду, лытками сверкаю.

А он как раз в ту сторону ехал, на выезде поравнялся.

Давай, говорит, подвезу. И все.

– И все? Чего же вы отказались?

Она глянула наконец-то на него – исподлобья и с явным недоумением, как на маленького, несмышленого:

– Да ведь босая я была.

– Только и всего? – удивился он открыто.

– Да ведь смотря какая баба, – сказала Агриппина. – Другая бы, может, и села, обрадовалась! А я с обрызганными ногами около мужика ни в жизнь не сяду. Стыдобу-то терпеть! Что ж я, корова, что ли, охлюстанная?

– Н-да… – виновато протянул Голубев и голову опустил. «А жизни суть – она проста…» – пришли на память знакомые стихи. Жизни суть – она проста, только нужно кому-то усложнять ее, путать, искать темные омуты на мелком и вполне прозрачном месте, и у того человека тоже есть какой-то резон… Но какой? Может, именно это и следует выяснять в подобных случаях?

Они посидели молча еще несколько минут, разговор возобновлять он не мог, потому что потерялась главная нить, чувство доверия и непосредственности и внутренней свободы. «Испортил песню, дур-рак!» – посетовал Голубев снова знакомой литературной фразой и от смущения закурил. Было неловко.

Агриппина вязала.

– Вы-то… детишек имеете аи нет? – вдруг спросила она. Спросила, видно, лишь за тем, чтобы не тянуть это обидное молчание.

– Да откуда же! – смешался Голубев. – Я еще и не женился. Все собираюсь…

Руки с вязаньем замерли, тихо опустились на колени, она выпустила спицы и вдруг в великом изумлении прикрыла губы концом платка.

– О-ой, господи, стыдобушка-то! Я ведь думала, что вы женатый человек, разговорилась… Ой, стыдобушка-то ка-ка-я, господи!.. Перед холостым-то! Ох, будь ты не ладна, Грушка!..

И захохотала, отмахиваясь то ли от Голубева, то ли от себя самой. И какая-то зовущая жуть вдруг промелькнула в ее черных, повлажневших от смеха глазах. Зарумянели скулы от веселого смущения.

– Сты-до-бушка-то ка-кая…

И только теперь увидел Голубев настоящую Грушку – совсем еще молодую, красивую и отчаянную женщину, с которой легко начинать вечерний разговор, да нелегко кончать, потому что не знаешь, чем это все кончится…

«Ить он бы узлом меня завязал в темноте-то, кабы не было на нем этой вашей ответственности…» Да эта чертова бабочка сама кого хошь узлом завяжет!

Ну, что скажешь, товарищ корреспондент?

Говорить ничего не пришлось. Время прошло долгое. На крыльце застучали каблучки, и пришла Люба. Чуть-чуть помятая и счастливая, с зацелованным лицом, она стряхнула в прихожей косынку и сказала, проходя в свою комнату:

– А на улице дождик…

Голубев зачем-то подошел к окну, раздвинул белые занавесочки и увидел на черных стеклах перламутровый проблеск ползущих капель. Темнота несмело и вкрадчиво шептала за окном – мелкий, несильный дождик перешептывался о чем-то с пыльной листвой яблонь.

– Постелить вам или – сами? – спросила хозяйка.

– Да нет, обойдусь… Спасибо…

Он ушел в угловую комнатушку и, быстро раздевшись, улегся на скрипучую сетку с жестким матрасиком. Долго лежал в темноте, изводя сигареты, глядя в темноту.

И когда окончательно угрелся, ощутил вязкую и глубокую тишину затерянного в горах и лесах мирного хутора, спящего под монотонное и вкрадчивое постукивание капель по стеклу, привиделось ему сначала истомленное, зацелованное лицо Любы, а потом – с неожиданной ясностью – зовущая жуть повлажневших и откровенных глаз Агриппины.

Была ночь, со смутными видениями, и потому, верно, все недавние жалобы одинокой женщины, невеселые слезы и мучительный смех коснулись его только одной, тайной и порочной стороной…

Он откровенно издевался над собой, отгонял бредовые помыслы, в которых грешно признаться самому себе, но временами шепот дождя становился нетерпимым, и тогда казалось, что она сама не вынесет этой дикой, одинокой ночи, откроет тихонько двери с бьющимся сердцем и войдет под неслышный накрап дождя – грешная и святая женщина с хутора Веселого…

Уснул Голубев перед рассветом, а утром хозяйка убрала с прикроватной тумбочки полную пепельницу недокуренных, изжеванных сигарет.

11

Дождик ночью прошел небольшой, только пыль прибил.

С утра и до самого обеда Голубев объезжал на стареньком, линялом газике сады и плантации совхозного отделения. За рулем правил сам управляющий в своей простиранной парусиновой куртке, отвалясь на спинку и то и дело оборачивая к Голубеву сухое, энергическое лицо. Он знакомил его с округой, рассказывал о культурах и севооборотах, выгодах и убытках предгорного земледелия, а заодно жаловался на недостаток удобрений.

Голубев старался рассмотреть все собственными глазами, понять и запомнить сказанное. Писать именно об этой своей поездке он не собирался с самого начала и пока твердо удерживался в этом мнении. Письмо Кузьмы Надеина не только не подтверждалось, но и мешало сосредоточиться на иных темах. Оставалось не терять времени, запасаться агрономическими сведениями для иных, будущих работ.

Он сделал важное заключение для себя, например, что культура земледелия выросла не только в степных, богатых колхозах (об этом он знал и раньше), но и здесь, на горных неудобях. Плантации оказались чистыми, без сорняков, почва хорошо прокультивирована. И во всем видел он ту аккуратность и прибранность, которая прямо говорит о рачительности здешних хозяев – полеводов, бригадиров и самого управляющего. Во-вторых – что еще более важно, – люди и здесь стали жить лучше. Женщины в звеньях весело откликались управляющему, скалили зубы и только изредка на что-нибудь указывали, как на непорядок. Заработки у них, правда, еще были невысокие, но себе в убыток теперь уж никто не работал, а про механизаторов и животноводов уж и говорить нечего.

Жил в хуторе работящий и добрый народ, и напрасно Голубев входил вчера в крайний проулок с тайным предубеждением к здешним старожилам…

Покачиваясь на мягком сиденье газика, он в который уже раз думал сегодня о Василии Ежикове, совхозном разнорабочем. Утром он совсем неожиданно встретил Ваську в соседнем дворе – там стояла запыленная, сделавшая немалый пробег индивидуальная «Победа» с поднятым капотом. И Василий вместе с с хозяином, лысоватым военным в сетчатой майке, копались в моторе.