Выбрать главу

– Почему же? Вот я прочел в прошлом году в одной газете статью, там взяли под огонь критики одну старуху, которая, оказывается, до того дошла, что рыболовных червей копала на огороде и рыбакам-любителям продавала, представьте, за деньги! Так вот ее-то и квалифицировали злейшей тунеядкой. И такая она, и сякая, и пережиток прошлого к тому же! И по всему видно, сам журналист, который эту чертовщину писал, у нее червей закупал!

– Вполне возможно… – кивнул Голубев.

– Ну, так как же это можно? Во-первых, у бабки это, может быть, единственное средство купить хлеба и соли. Есть такие старухи, что сынов лишились, а пенсий не получают. И во-вторых, что это за люди, что ленятся сами червей накопать? Откуда они взялись-то на белом свете? Вы можете себе представить, ну, к примеру… Чехова, Пришвина или Паустовского, покупающих… рыболовных червей у старухи?

– Н-да… Вряд ли…

– Да вот и я что-то не представляю. А представляю зато этих новых рыбаков, гангстеров наживки… И не стыдно ведь! Бабка им поперек горла встала!

Голубева подкинуло, он схватился за ручку, вделанную на этот случай в приборный щиток, сказал со вздохом:

– Бывает, конечно. В семье не без урода. А вообще-то я на свою профессию не в обиде. По крайней мере, с жизнью приходится иметь дело во всей ее полноте, не то что, скажем, у невропатологов или юристов, где общение довольно однообразное… Но трудность у нас есть огромная, и о ней вы ничего не сказали, потому что вряд ли представляете ее. И трудность эта в том, что мы о живых, конкретных людях пишем.

– Ну и что же, пишите на здоровье. Только правду! – сказал Белоконь со спокойной беспечностью.

– Да, да… Только правду, разумеется. Но вот пишешь о человеке только хорошее, если он, конечно, этого заслуживает, а он недоволен, говорит, что приукрасил я, полноты не смог добиться. А о критике и говорить нечего. Сложность в том, что не только добрый человек, но и самый последний мерзавец о себе только хорошее знает. И попробуй тронь его!

Он еще подумал о своей нынешней бесплодной командировке и сказал откровенно:

– И по пустякам, можно сказать, мы не ездим. К вам, например, я из личных мотивов заявился. Письмо-то, оно с самого начала особого доверия, как бы сказать… не могло внушить. Просто хотелось вновь побывать в хуторе.

– Видимо, в войну здесь приходилось бедовать? В эвакуации?

– Нет. Когда-то моего отца в хуторе убили. Он тоже корреспондентом был, из краевой газеты…

Голубев оценил возникшую паузу и добавил:

– Теперь, конечно, никто уж не помнит: человек-то был чужой, приезжий… А время крутое было, кулачье в этих местах вольготно себя чувствовало. Горы, леса вокруг. Казачья стихия!

– Почему же, казаки – мирный народ, – сказал Белоконь.

Машина выбралась на ровную дорогу, Белоконь сказал задумчиво:

– Казачество и все вопросы, связанные с ним, разумеется, – в прошлом. Интерес может быть чисто исторический… Но… вам не кажется, что всякая предвзятость и особенно ненависть – это, мягко говоря, не строительный материал в жизни? И даже не эмоциональное подспорье? Разрушать с ними еще куда ни шло, а вот строить что-нибудь уж никак не возможно. Лаптя, что называется, не сплетешь.

– Странный ход мысли… – смешался Голубев.

– Ну, почему же. Письмо это… И – ваши оценки…

Жаль, что ваш отец погиб, и погиб именно здесь. Но в те годы люди гибли ведь и в иных краях…

Голубев промолчал.

Когда въехали в хутор, Белоконь предложил пообедать вместе, но пришлось отказаться. До вечера Голубев рассчитывал управиться и ехать дальше.

12

Теперь, чтобы добраться до знакомой окраинной хаты и драночного сарая с дегтярными буквами на воротах, ему пришлось возвращаться в ту. сторону, откуда он приехал. Возвращаться, так сказать, вспять… С этой шутливой мыслью он и свернул за угол, выбрался на окраину.

Калитка во двор Надеиных висела на одной петле и, когда Голубев отвел ее наискосок, отозвалась болезненным ржавым скрипом и пошатнула верею. Другой столб тоже подгнил и покосился.

Ворота драночного сарая были широко по-летнему распахнуты, и там, в тенистой глубине, он увидел пожилого человека в выцветшем до белизны, засаленном кительке и догадался, что это и есть сам хозяин, Кузьма Гаврилович.

Надеин сидел в сумрачной глубине за легким самодельным столиком на крестовинах, сколоченном из нестроганых досок, прятался от дневной жары и, видимо, придремнул во время исполнения службы. Глаза набрякли и закисли, он старался проморгаться.

Голубев назвал себя и сказал, что он из газеты.

Хозяин мельком глянул на него, торопливо переворошил на столе какие-то засаленные и захватанные бумажки, стопку инструкций и нашел очки. Потом уж протянул руку. Рука показалась Голубеву не столь уж крепкой, но еще жилистой и цепучей. В ней прощупывалась каждая косточка в отдельности.

Он еще снял с головы картуз защитного цвета и провел по голове костистой пятерней, как бы приглаживая волосы, но волос там не было – череп оказался совершенно голый, круглый и желтоватый, как старый, потемневший от времени бильярдный шар.

– Давно ждал, – сказал Кузьма Гаврилович густым, прокуренным баритоном. И во рту блеснули вставные, как и у Трофима Касьяныча Веденева, зубы. – Прошу садиться.

У стола притулилась широкая скамейка, но Голубев не спешил присаживаться. В сарае стоял нехороший дух, будто хранилась в нем тухлая рыба либо вонючий столярный клей.

– Нельзя ли в другом месте? – сказал он, потягивая носом. – Какой-то мертвечиной у вас тут, извините…

– А-а, это – от костей! – кивнул хозяин с готовностью. – Это кости тут у меня, примаю в заготовку, как вторичное сырье! Извините…

Он приоткинул в углу рогожку и показал кучу говяжьих и бараньих мослов, отдающих тухлятиной.

– Приванивают, конечно, но если привыкнуть, так ничего… Работа.

– Может, в доме поговорим?

– Это, пожалуйста. Но там духота. Лето же!

– Может, за домом, в тени пристроимся? Вот и скамейка есть на этот случай.

– Это можно.

Хозяин взял под мышку скамью и вышел из сарая. Долго оглядывал пустое подворье, но не найдя ни дерева, ни кусточка, никакого другого навеса, сказал с безнадежностью в голосе:

– Полдень, какая там тень… Придется все же в хату зайти.

Они еще заглянули за угол, но хата и вправду не давала тени, солнце стояло почти в самом зените. Голубев успел только заметить, что избушка здорово похилилась в тылы и была подперта под застреху толстой дубовой сохой.

Внутри было сумрачно и сыро. Чувствовалось, что в доме не было женщины и давно уже не прибиралось. На столе, на лавках, на тощей кровати валялось какое-то тряпье, а на печной загнетке сгрудились чугуны, алюминиевые кастрюли и немытые миски. Под ногой что-то хрустнуло. Голубев склонился и поднял черенок деревянной ложки.

Хозяин распахнул створки подслеповатого оконца, света прибавилось, и Голубев понял, почему в хате такая тьма – стены тут были не беленые, как в других мазанках, а оклеенные сплошь газетной бумагой и старыми плакатами. Оклеивались они, видно, не раз и в несколько слоев, так что все плакатные надписи и литографические оттиски в беспорядке наезжали друг на друга, толпились, а то и висели кверху тормашками. Лишь кое-где на потемневшей и закопченной бумаге проступали смеющиеся лица доярок да веселые мордашки детей ясельного возраста. Тут были плакаты давних времен, изображавшие земное изобилие, и новейшие ветеринарные листовки с телячьими и свиными мордами, витыми рогами тонкорунных баранчиков, а надписи читать не представлялось никакой возможности. Получалось черт знает что: «Эпизоотия – злейший враг… Разводите кроликов!» И буквы-то попались с двух разных плакатов совершенно одинаковые, а попробуй разобраться! Над изголовьем кровати сморщилась еще одна ветеринарная листовка, на ней распласталось мелкое слепое существо – лесной и пастбищный клещ, – увеличенное в сотни раз, с хорошо развитыми осязательными щетинками и челюстями.