— А иногда… — Ян пожал плечами. — Иногда они просто живут. И тихо сходят с ума, постепенно, по чуть-чуть, пока однажды не решат, что за воротами лучше.
Возвращение в форт прошло почти без слов. Наш автомобиль то отставал, то, наоборот, вырывался вперёд, чтобы разведать дорогу для траурной кавалькады. Рыскал впереди, словно сторожевой пёс, бегущий вдоль похоронной процессии.
Грузовики медленно и тяжело втягивались под своды «Зигфрида», словно сама Степь неохотно отпускала свою добычу. Колёса скрежетали по камню, двигатели рычали глухо и устало, словно звери, измотанные тяжелой дорогой.
Когда ворота сомкнулись за нашими спинами с глухим металлическим стоном, ветер, запах пыли и смерти остались снаружи, отрезанные толстыми стенами.
И только тогда, в этой вязкой тишине за сомкнувшимися воротами, меня догнала мысль, от которой стало по-настоящему не по себе. Она пронзила меня, как ледяной осколок.
Если осколки миров проваливаются сюда, не заботясь ни о датах, ни о последовательности лет, ни о здравом смысле, то что мешает этому месту так же равнодушно собирать людей из разных времён, как и из разных стран? Словно гигантский, безразличный коллекционер.
Значит, здесь мог оказаться кто угодно. Любой.
Мой прадед, например, — пропавший без вести в Отечественную войну.
И я вдруг ясно, до дрожи, понял: если судьбе было угодно, то он мог и не умереть вовсе. Он мог не погибнуть под Бородино, а очутиться в этой самой Степи. Таким же потерянным, напуганным и злым, каким был я сам всего несколько дней назад.
От этой мысли стало особенно тяжело. Она давила на грудь, лишая воздуха.
Потому что если это возможно, значит, когда-нибудь я могу встретить человека с моими же чертами лица.
И тогда вопрос будет уже не в том, выживу ли я.
А в том, узнаю ли я его раньше, чем он нажмёт на спуск.
— Пётр, пошевеливайся, — весело толкнул меня в плечо Ян. — А то что-то ты какой-то смурной.
Он прищурился, разглядывая меня сбоку, и уже не так шутливо добавил:
— Или ты всё переживаешь из-за того парня… которого убил?
— Да нет, — ответил я после короткой паузы. — Я же говорил… что воевал.
Я пожал плечами, стараясь придать жесту небрежность, чтобы скрыть внутреннее напряжение. Но вышло слишком уж старательно, я и сам это заметил.
— Лишать жизни мне не впервой.
Фраза была избитой, стертой до дыр, как старая монета. Я произносил её раньше — перед другими, и перед собой, чтобы убедить себя в собственной бесстрастности. Но сейчас она прозвучала, как плохо выученная роль у плохого актера.
Я знал, что говорю правильно. Так, как должен говорить человек, смотревший смерти в глаза. И всё же, где-то глубже, под привычной броней слов, шевельнулась упрямая, неприятная мысль, словно червь в яблоке: раньше я стрелял в солдат, таких же как я, только по другую сторону фронта, а не в мальчишек с револьвером в дрожащей руке.
Мы ещё не успели толком войти в казарму, как внутри меня неприятно кольнуло тем самым чувством, которое приходит раньше слов и приказов. Так бывало и раньше: перед вызовом в штаб, где решались судьбы, перед допросом, где каждое слово могло стать приговором, перед тем, как чья-то жизнь, а порой и смерть, решалась без моего участия, где-то там, наверху.
Не успели мы войти в казарму, как почти с порога Вебер громко гаркнул:
— Волков! Герр полковник ждёт тебя.
И, уже повернувшись к одному из солдат, быстро отдал несколько коротких приказов по-немецки.
— Дитрих тебя проводит.
Ян бросил на меня быстрый взгляд — не сочувствующий, не насмешливый, но внимательный. Таким смотрят на человека, которого уводят не в баню и не на обед, а куда-то, откуда не всегда возвращаются прежними.
Я лишь кивнул, сдал винтовку с боеприпасами и пошёл вслед за сопровождающим.
Полковник фон Штауффенберг не предложил мне сесть.
Он стоял у окна, заложив руки за спину, словно статуя, и смотрел не на внутренний двор форта, а куда-то поверх стен, туда, где начиналась Степь. Лампа на письменном столе была погашена, и кабинет освещался лишь холодным вечерним светом. Из-за этого резкие черты его лица казались ещё строже, почти высеченными из камня, безжизненными и непреклонными.
— Капитан Волков, — произнёс он, не оборачиваясь. — Мне доложили, что вы владеете латынью.
Я на мгновение замешкался, словно споткнувшись на ровном месте. В этом месте, где каждый день был борьбой за выживание, любое знание могло неожиданно оказаться либо ценностью, либо приговором.
— В рамках классического образования, господин полковник, — ответил я осторожно, взвешивая каждое слово. — Читаю, говорю, понимаю.