Я осторожно, стараясь не скрипеть нарами, приподнялся и сел, свесив ноги. В полумраке казармы было почти ничего не видно, но глаза уже привыкли. Тонкая полоска света пробивалась из-под двери, за которой в коридоре горел факел или масляная лампа.
В горле пересохло. Во фляге плескалось немного воды, как раз хватило сделать хороший глоток. Промочив горло и, накинув шинель, я решил выйти покурить. Тихо пробравшись мимо спящих сослуживцев, выскочил за дверь. Кивнув дозорным, я с наслаждением затянулся ароматным дымом.
Я не успел выкурить сигарету даже до половины, как заметил неторопливо идущего декуриона. Заметив меня, Марк кивнул, останавливаясь, и тихо произнес:
— Смотрю, не спится тебе. Не против недолгой беседы?
— Не против, — ответил я, прикуривая вторую сигарету от первой.
Марк указал на широкую каменную скамью, вросшую в стену казармы. Мы опустились на неё, и холод камня, даже сквозь плотную ткань шинели, проник в тело.
Декурион молчал. Смотрел куда-то в темноту, за стены лагеря, где степь дышала ветром. Я тоже молчал, давая ему время собраться с мыслями. Здесь, в этом мире, тишина была такой же частью разговора, как и слова. Может быть, даже более важной.
— Ты спрашивал о префекте, — наконец сказал он, не поворачивая головы. — Триста лет. Ты думаешь, это много?
— Для человека, да, — ответил я осторожно.
Марк усмехнулся. Коротко, без веселья.
— Для человека — может быть. Для римлянина — это просто срок службы. Легион стоял здесь до нас. Будет стоять после. Мы — только стража на посту.
Он достал из-под туники плоскую металлическую флягу, открутил крышку, сделал глоток. Протянул мне. Терпкое, густое вино, разбавленное, разумеется, водой, но всё ещё ударяющее в голову после долгого дня.
— Водой из Леты не разбавляли? — спросил я, возвращая флягу.
Взгляд Марка впервые застыл на мне с оттенком истинного любопытства.
— Ты знаешь мифы.
— Я знаю многое, — протянул я. — Только здесь, это знание часто оказывается бесполезным.
— Не скажи, — он снова устремил взгляд в ночь. — Знание — это то немногое, что у нас остаётся, когда всё прочее уходит. Друзья. Враги. Женщины. Дети. — Он сделал паузу, и в этой паузе мне почудилась целая бездна. — Остаётся знание. И долг.
— Долг перед кем? — спросил я. — Империя, которую ты помнил, пала полторы тысячи лет назад. По крайней мере, для того мира, откуда я сюда попал, — неуверенно возразил я, вспомнив рассказы Яна о том, что прошлое каждого, кто оказывается здесь, может быть разным.
Он не ответил сразу. Ветер донёс запах дыма и хлеба — пекарни, похоже, уже выпекали снедь для войска.
— Империя, — повторил он медленно, словно пробуя слово на вкус. — Ты думаешь, империя — это стены и законы? Сенат и форум? Нет. Империя — это наша память. Способность отличать своё от чужого, правое от виноватого, закон от беззакония. Здесь, — он обвёл рукой ночной лагерь, — это всё, что у нас есть. И мы храним это. Потому что без этого мы станем такими же, как варвары. Или хуже.
— Хуже?
Он посмотрел на меня в упор.
— Ты видел распятых у дороги?
Я кивнул, хотя внутри всё сжалось. Четыре слова на латыни, вырезанные на живых людях.
— Это наш закон, — сказал Марк спокойно. — Не римский. Не имперский. Наш. Здесь, в Чистилище. Вор, дезертир, предатель, осквернитель. Четыре смерти. Четыре креста. Это понимают все. И это держит нас вместе.
— Жестоко, — сказал я.
— Жестоко, — согласился он. — Но справедливо. В мире, где нет ничего постоянного, справедливость — единственное, что удерживает людей от превращения в зверей. Ты согласен?
Я молчал, переваривая. Он был прав, по-своему. Жестокой, древней правотой человека, который видел слишком много, чтобы верить в доброту без меча.
— Не знаю, — ответил я наконец. — В моём мире мы тоже пытались найти справедливость. Иногда через закон. Иногда через… другие способы, — вспомнил я покушение на петербургского градоначальника. Незаконный приказ о порке вылился в выстрел из револьвера, и лишь благосклонность присяжных спасла несостоявшегося убийцу от тюрьмы. — Не уверен, что у нас получалось лучше.
— У вас, — повторил Марк. — Ты говоришь так, будто твой мир ещё существует. Для тебя он существует. Для меня… я уже не помню, какой была настоящая Рома. Знаю, что она была. Знаю, что я там родился, вырос, служил. Но помню ли я? — Он прикоснулся пальцами к виску. — Здесь остались слова. Картинки. Обрывки. А чувства… чувства стираются. Со временем. С вечностью.