Выбрать главу

Так звучит она на моем родном языке. Так звучит она на языке Стася, Арманда и дяди Тома. Так звучит она для всех, замученных неволей.

А мы поем эту песню без слов. И не поем мы, а слушаем. Играет на губной гармонике бельгиец Арманд…

«Маленький ты, что ли? Разве ты ребенок, мой бедный Стась? Чего ты плачешь?»

А мальчик плачет. Уткнулся мне в колени окровавленным лицом и плачет…

«Успокойся! Ты еще будешь солдатом. Еще пойдешь навстречу свободе, туда, куда ведет нас эта песня. Не плачь».

А он не слушает меня. Да я, собственно, ничего и не говорю. Я не могу и руки протянуть, чтобы положить ее на голову Стася. Ну что ж, пускай поплачет…

Потом, когда все затихло: и наш разговор без слов, и шуршание соломы, и шум дождя, — в просветах окон высоко над нами начал зарождаться день.

— Владик! А, Владик! Ты спишь?

Слышно, как за окнами проснулись уже воробьи. А он еще не спит, мой Стась.

— Ты развязан, Владик, что ли?

— Спи, Зайчик, спи. Успокойся.

— Так это, значит, не ты… Не ты гладил меня по лицу. Это — он… тот негр…

Опять тишина.

— Владик… когда в другой раз буду удирать, так я скажу тебе непременно. Хорошо? И пойдем вместе. К вам. В Гдыню я потом приду…

— Хорошо, спи.

Тишина. Даже дождь не шумит за стеной. Слышно только, как чирикает беспокойный воробей. Сел, должно быть, на окно. И рад, что ночь и ненастье прошли. Даже думает, верно, что это он победил, потому что, кажется, щебечет именно об этом.

— Владик! А, Владик! А нас… не расстреляют?

«Чудак ты, парень: спрашиваешь, как будто я знаю. Спи».

Я это не сказал, только подумал.

* * *

Нас не расстреляли. И не замучили в прославленной лагерной «штрафкомпани́». Мы не сдались. Жаль только, что на целый год позднее удалось вырваться из-за решеток и колючей проволоки. Жаль, что и Стась, как много других ребят, затерялся где-то на извилистых, трудных путях…

Где вы, друзья мои — Филец, Совинский, Кубата?.. Солнечный зайчик, где ты сейчас?

Если ты жив, ты давно уже повзрослел, став мужчиной в тот незабываемый вечер.

Через четыре года после того, как мы с тобой разлучились, наш белорусский партизанский отряд разгромил один гитлеровский гарнизон. Среди вражеских трупов я узнал знакомого ефрейтора. Он лежал, распластавшись в грязи. Тогда я вспомнил тебя, Стась, и с партизанского седла сказал ему:

— Что, Лерхе-фон, Лерхе-граф, Лерхе-министр, наелся?

Не удивляйся такому совпадению — я и сам не вполне уверен, что это был именно наш конвойный. Дело, конечно, не в имени его — другой ефрейтор, который замахнулся на целый свет, околел еще более бесславно.

Я верю, что и ты их бил, что и тебе не стыдно сейчас за мирным трудом праздновать победу над мраком фашизма. Теперь и для тебя по-новому поют портовые гудки Гдыни, по-новому шумят родные волны польской Балтики.

Может, и до тебя дойдет слово мое и в душе твоей отзовется воспоминанием о великой радости настоящей дружбы?

Читая о борьбе наших бельгийских товарищей за хлеб и мир, думаешь ли ты про Арманда, а слушая Поля Робсона, — про дядю Тома?

Счастье, которого мы с тобой дождались, к ним пока еще не пришло. Они ожидают его. И дождутся.

ЗОЗУЛЕНЬКА

Эта ночь была сырая после дождя и, очень кстати, темная. Сквозь решетки на окнах нашего барака было слышно, как неумолчно стрекотали кузнечики и над мокрыми копнами хлеба у мощеной дороги грустно шумели березы.

Лагерь — обыкновенный дом, высоко обнесенный колючей проволокой, — стоял особняком на окраине заводского поселка Нойштадт. Охрана жила рядом. По нескольку раз на ночь нас приходили проверять, не полагаясь на проволоку ограды, засовы на дверях и решетки на окнах.

Над заводом в хмурое небо вздымалась труба. И черное дыхание ее, казалось мне, вырывается из нашей наболевшей, измученной работой груди. Мы ненавидели тут все: и решетки, и наших конвойных, и вечный дым, и владельца завода Кумбира со всей его толстопузой К°.

Дрожащими от волнения руками мы после полуночи отодрали с гвоздей, отогнули ржавые прутья решеток… проползли под проволокой в росистое картофельное поле…

Не все, а только мы трое. Из тридцати наших товарищей бо́льшая часть спала, а кто проснулся, пока мы расправлялись с железом, тот либо молчал, либо желал нам счастливой дороги, либо высказывал свои опасения…

С наивной хитростью мы перешли дорогу, пятясь, как медведи, а потом повернули на восток. Шуршали стерней, брели по свежей пашне, пробирались густой и высокой пшеницей. Шли быстро, удерживая себя, чтобы не бежать, пропускали между пальцами и срывали влажные колосья и даже тихо, как жеребята, ржали…