Дерябин подумал, что от такой горячей головы всего можно ожидать, и сказал уклончиво:
– Тут уж врачи решают. Их особенно интересует Яшка-гипертоник. Ты знаешь, что эта несчастная обезьяна перенесла? Марк Миронович рассказывал. В детстве Яшке привили малярию, и стал Яшка маляриком. Потом у него развилась гипертония, и с той поры его так и называют – Яшка-гипертоник. Я полный профан в медицине, но врачи решили, что для чистоты эксперимента, так сказать, в самом трудном случае, в условиях перегрузки и невесомости, проверка должна производиться на Яшкином организме. Пусть пострадает ради нас, грешных.
– Но там еще есть обезьяны, – напомнил Поярков, входя вместе с Борисом Захаровичем в новую, лишь недавно организованную лабораторию.
– Вот они. Легки на помине, – подтвердил Дерябин, указывая на экран.
Цветной телевизионный экран. Две обезьяны в курточках напоминали карикатурных стиляг. На другом экране нумерованные и раскрашенные мыши.
Под экранами пульты с контрольными приборами, самописцами. Врачи и биологи изучают записи сигналов, переданные из камер четвертого сектора с животными и растениями. Наиболее интересные из них касались пребывания животного мира в ионосфере, где проверялись и перегрузка от ускорения, и падение в безвоздушном пространстве, где определялись допустимые дозы облучения ультрафиолетовыми лучами, испытывались разные защитные стекла, влияние космических лучей и незначительных, но вредных излучений при работе атомных двигателей. Камеры четвертого сектора были надежно защищены от вредных излучений топливными баками и специальными экранами.
С усмешкой и в то же время с завистью Поярков смотрел на обезьян: они прыгали, швырялись банановыми корками и вообще вели себя как в привычной земной обстановке, где задолго до сегодняшних испытаний, чтобы освоиться, жили в такой же камере, как в "Унионе". И если не считать каких-то странных падений и толчков, то жизнь на высоте в полтораста километров была не хуже земной.
Подойдя к Марку Мироновичу – главному врачу "Униона", Поярков спросил:
– Как наши пассажиры отнеслись к перегрузке?
– Стоически, – удовлетворенно ответил Марк Миронович и показал карандашом на ленту самописца. – Здесь все видно. Атомные двигатели включили в десять сорок пять. Теперь смотрите. Пульс, давление. – Он провел кончиком карандаша по стеклу. – Изменения есть, но через несколько минут все пришло в норму.
Поярков не без удовольствия подозвал Бориса Захаровича.
– Видите, ничего страшного.
– Я же насчет Яшки говорил. По нему тебе придется равняться.
Вмешался Марк Миронович:
– Не знаю, как вы предлагаете равняться? – И, пряча скупую улыбку в бородке, продолжал: – Но мне хотелось бы заметить, что Яшкин почтенный возраст и его гипертония представляют для нас серьезный интерес. Вот Яшкины показатели. – Марк Миронович повернулся к другому самописцу. – У нашего пациента весьма возбудимая натура. Прошу извинения, но в этом он походит на вас, Серафим Михайлович. Видите запись пульса? Он долго не мог прийти в норму. Пока все обстоит благополучно, но возможны рецидивы.
На экране сменялись кадры, как в кинохронике. Вот морские свинки, кролики. Яшка, подремывающий в кресле, и, наконец, Тимошка.
– Здравствуй, друг! – сказал Поярков в микрофон.
Тимошка, услышав знакомый голос, уперся лапами в стену и залился радостным лаем. Лай этот слышался из громкоговорителей, расположенных по бокам экрана, как в обычном звуковом кино. Тимошка прыгал, тычась носом в сетку своего репродуктора, будто бы за ним находился хозяин.
В соседней комнате Римма помогала Нюре устанавливать кодовые аппараты для новой серии испытаний.
– На кого цей вредюга гавкает? – спросила Римма, появляясь в дверях, и, заметив Пояркова, расплылась в улыбке. – Ах, вы здесь, Серафим Михайлович! Значит, моя помощь не требуется?
Она думала, что Поярков раскланяется: "Нет, нет, что вы, что вы? Вас Тимошка всегда слушается".
Здесь надо пояснить, что для успеха эксперимента важно убрать все раздражители, которые могли бы волновать животное. Зная привязанность Тимошки к Римме – она его всегда прикармливала, – Марк Миронович попросил ее о небольшом одолжении: если Тимошка почему-либо забеспокоится, то пусть Римма скажет ему пару ласковых слов, и он сразу же завиляет хвостом.
Римма ждала, что ответит Поярков. Конечно, и он умеет успокаивать Тимошку, мог бы сейчас успокоить и ее, Римму, сказать, что ничего особенного не произошло и он извиняется за свои слова… А было это сегодня утром. Случайно зашел разговор о погибшем Петре. Серафим расслюнявился, утешать ее начал. А почему, спрашивается? Ничего между ней и Петром не было, замуж она за него выходить не собиралась. Мало ли кавалеров на свете, по каждому реветь – слез не хватит. Конечно, она удивилась – при чем тут Петро? – пожала плечами и, чтобы Серафим ничего такого и не подумал, сказала, что к Петру она всегда была равнодушна и что он ей вовсе не нравился. Тут Серафим тоже вроде как удивился: ведь он часто видел их вместе, да и Петро говорил, что влюблен. Пришлось сказать, что не только Петро был влюблен – надо же как-то повысить себе цену в глазах Серафима, – но сердце ее свободно. Тут этот мальчик (а Римма всех знакомых мужчин, даже тридцатилетнего возраста, иначе и не называла) попросту схамил: "Откуда у вас сердце?" – сказал он, махнул рукой и ушел.
Вот и сейчас хамит. Перед ним стоит самая красивая в институте девушка, а он ее не замечает. Глядит как на пустое место.
Римма обозлилась, взяла оставленный Поярковым микрофон и, механически повторяя Тимошке ласковые слова, ждала, что Серафим обратит на нее внимание. Пес, непривычный к людской лести, больше воспринимал не слова, а интонацию, заерзал, завертелся, и Марк Миронович был вынужден прервать Римму:
– Что-то у вас сегодня не получается, девушка. Смотрите, – привычным жестом показал он на цветные линии. – Тимошка волнуется. Эдак из нормального пса вы сделаете Яшку-гипертоника. Серафим Михайлович, прошу вас, возьмите микрофон на минутку. Скоро мы опять должны проверять перегрузку.
Римма равнодушно отдала микрофон. На языке вертелась эффектная фраза: "Пожалуйста, говорите, Серафим Михайлович. Будь ласка! Вы краще балакаете с собаками, чем с людьми". Впрочем, зачем себе врага наживать? Очень нужно! Да и нет в нем никакого интереса. Подумаешь, ведущий конструктор! Толь Толич говорил, что его в статье здорово проработали. Могут и выгнать, дело обыкновенное.
Обиженно надув и без того пухлые губы, Римма подождала, пока Тимошка не успокоится, и ушла.
Борис Захарович с улыбкой посмотрел на ровные зубчики Тимошкиного пульса, на спокойные кривые всяких других показателей здоровья и вздохнул.
– Трогательная забота. Бережем Тимошкины нервы, проверяем давление. Эх, кабы такую заботу да о человеке, и не в космических пространствах, а на грешной земле… Вот вы, медицина, – обратился он к Марку Мироновичу, – что смотрите?
– Шутить изволите, Борис Захарович. Если хотите знать мое мнение, то это уже стариковское брюзжание. Есть и поликлиники, и больницы, и медпункты. А для вашего брата ученого и специальная диспансеризация. Зовете вы или не зовете, врач к вам все равно приходит.
– А как же? Приходит знающий старикан. Давлением интересуется. – Дерябин лукаво прищурился в сторону Пояркова. – Посмотрит на стрелочку: все как будто нормально. Через неделю опять является, и вдруг стрелочка показывает, что с давлением плоховато. Тут он спрашивает: "Скажите, пожалуйста, Борис Захарович, за эту неделю вас в каком-нибудь журнальчике не обругали?" – "Нет, говорю, бог миловал". – "А на собрании вас кто-нибудь прорабатывал?" – "За что же? интересуюсь. – Мне давно уж седьмой десяток пошел. Воровать не воровал, физиономию никому не бил, хлеб задаром не ем, тружусь с малолетства. Чего же меня прорабатывать? Перетрудился, говорю, наверное, годы не те". – "Может быть, – усомнится старик, – но я же вас всех знаю. От работы ваш брат болеет редко, чаще всего от проработки. До инфаркта дело доходит".