— Пошел, — прошипел Бирман и парень, ссутулясь, едва ли не волоча за собой гитару поплелся на авансцену к микрофонной стойке.
«Завалит сейчас концерт, — подумал Григорович. — Сразу видно — никакого профессионализма.».
Парнишка застыл перед микрофоном. Ссутулился еще больше. Зал молчал.
«Ну, покажи себя», — подумал Григорович и тут парень на сцене встрепенулся, поднял голову, взглянул в зал, неожиданно став выше ростом — то ли сутулится перестал, то ли на цыпочки приподнялся — Григорович не видел из-за кулис.
— «Атташе», — сказал парень в микрофон.
Зал молчал. Каменно молчал. Железобетонно.
Странного парня с гитарой, наоборот, молчание зрителей раззадорило.
— «Праздные боги», — нараспев крикнул он в микрофон и отчего-то рассмеялся. Странный был этот смех, нехороший какой-то. — Инструментальная композиция.
«Блин, что он несет? Какая на хрен композиция?» — Григорович покосился на Бирмана.
Как ни странно, администратор мероприятия сиял, как начищенный пятак. На миг торжествующе глянул на Григоровича и снова, отвернувшись, стал жадно смотреть на сцену…
"Чудны дела твои, Господи, — подумал Григорович.
Леков начал играть. Ядрен батон, ну и техника. Искусственные флажолеты, несколько мелодий, сливающихся в одну. Где же он учился? У кого?!
Каллоподия, церковный византийский распев, доводилось как-то слышать. Ага, а это… это он у «Битлов» попер, но переиначил… Опаньки! Сантана… Ну-ну…
Теперь парень приплясывал возле микрофонной стойки, тряся гитарой и заставляя микрофон выть.
Неистовый набор звуков, который Леков чудесным образом исхитрялся высекать из дешевой гитары начал разреживаться, стихать, пока не вылилась из него одна-единственная мелодия — «Боже царя храни» из оперы «Иван Сусанин». Той самой. Которую композитор назвал «Жизнь за царя», а большевики переименовали.
Не доведя мелодию до конца, шизовый парень вдруг оборвал исполнение и неуклюже поклонился залу.
Что навсегда запомнится Григоровичу — это взгляд Бирмана. Странным он был, этот взгляд. Казалось, жил отдельно от покрасневшего потного лица, от рта с отвисшей челюстью, от мясистого, в лиловых прожилках носа. От всей мешковатой фигуры администратора, от его одышки, от вечного приторного запаха дорогого, но одновременно какого-то очень уж раздражающе-назойливого запаха одеколона.
— Дрозды, — устало сказал Леков.
— Чего? — крикнули из зала.
— Дрозды, — пояснил Леков. — Песня просто.
— Ну, давай, — отозвался невидимый в потемках хриплоголосый и, судя по интонациям, не очень трезвый зритель.
— А вы слыхали, как поют дрозды? — ехидно, словно принимая правила игры, спросил Леков у нетрезвого зрителя, словно найдя в нем единственную родственную душу.
Зал настороженно молчал. Не отзывался и тот, нетрезвый аноним. Притихший где-то в последних рядах.
— Не-е-ет, — широко улыбнувшись. Григорович, хотя и не видел лица Лекова, мог поклясться, что тот широко и нагло лыбится в зал.
— Не-е-ет, — повторил Леков и поднял руку. Помахал предостерегающе пальцем.
— Не те дрозды, — убежденно продолжил. — Не полевые.
В зале раздались смешки.
— А дрозды, — посерьезнел Леков и заговорил в манере лекторов общества «Знание». — Дрозды — волшебники-дрозды.
Сделал паузу.
Хихиканье в зале, кто-то робко свистнул.
— Волшебники, — строго повторил Леков, глянув в ту сторону, откуда раздался свист. — Волшебники, — совсем уже суровым тоном в третий раз произнес он — Дрозды. Певчие избранники России.
Ударил по струнам изо всей силы. Бешеный, моторный ритм.
— Йе-е-е-е, — дикий крик, шаманский танец вокруг микрофонной стойки.
«Да это же чистый панк-рок, — изумленно подумал Григорович. — Надо же… На одной акустической гитаре. А Бирман-то, что, совсем с ума спятил? Повяжут же всех… К едрене матери…».
Бирман улыбался и притоптывал ногой в такт безумному исполнению знаменитой советской песни.
Григорович не следил за тем, точно ли пропевается текст — было ощущение, что не очень, но это не играло ни малейшей роли. Должно быть, мир сошел с ума, если здесь, в Новороссийске, в двух шагах от Малой Земли, оборзевший питерский гопник попирал самое святое — ту песню, которую космонавты берут с собой в космос. На каких носителях они ее берут, Григорович не знал, да и не задумывался над этим вопросом. Берут — и берут. Им виднее, на каких носителях. Видели бы космонавты, что творится здесь, на берегу ласкового Черного моря, в двух шагах от, мать ее так, той самой Малой Земли. Может быть, и к лучшему, что не видели. А то и в космос-то, глядишь, не взлетели. Напились бы за кулисами на радостях или с горя — как кого пропрет.
Вот и юмористы — Марк с Захаровым тут же пританцовывают. Ни на одних совместных гастролях не видел Григорович улыбок на лицах юмористов — ни Марк не улыбался нигде, кроме как на сцене для зрителя, ни Захаров. А тут — пританцовывают за кулисами, лица сияют, покраснели оба — это же надо суметь, сделать так, чтобы юмористов от святого оторвать. У них в гримерке всегда после выступления две бутылки водки заряжены, наготове стоят, это одно из условий, которое они Бирману с самого начала поставили. И никто никогда не видел юмористов после их выступления за кулисами. Клали они на все. Морды мрачные, злые, молча проскользнут за занавесом, глянут презрительно на окружающих и в гримерке запираются. А сейчас — просто и не узнать их — ни Марка, ни Захарова. Помолодели каждый лет на тридцать.