— А его сын? Помнишь, он приходил к нам брать книги?
В твоей памяти возникает его грубоватое толстогубое лицо с густыми бровями; он сидит, облокотясь на стол, в твоей мансарде на улице Вьей-дю-Тампль и, уставившись на носки башмаков, пересказывает историю своего отца.
— Разве я тебе не говорил?
Долорес смотрит на тебя вопросительно; пряди красивых волос, упавшие на лоб, подчеркивают выразительность ее взгляда.
— Нет.
— Он вернулся в Испанию и почти сразу попался.
И снова встает перед тобой его лицо, спокойное, серьезное. Когда он пришел прощаться и ты в последний раз пожал ему руку, тоже были сумерки, такой же, как сейчас, белесый, неверный свет.
— Попался?
— Его задержали с литературой.
На крышу у самого края уселся дрозд. В ту же минуту на террасу вышла со стаканом воды и каплями дочка арендаторов.
— А где он теперь?
— В тюрьме.
У тебя вдруг застучало в висках, а слева в груди, где-то в самой глубине, запульсировала ноющая, тупая боль.
— Сколько ему дали?
— Не знаю.
Лениво падали капли в стакан с водой, а лицо мальчика, вопреки твоим стараниям, не выходило у тебя из памяти — оно стояло перед тобой упорно, неотступно, как немой укор.
— Кто тебе это рассказал? — Долорес поднялась с качалки и изящным движением руки протянула тебе стакан.
— Антонио.
Вечер медленно погружался во тьму. И ты докончил:
— Его выбрали профсоюзным связным, и при первой же облаве он был арестован.
ГЛАВА VIII
Куба понятие отложившееся в твоей памяти напластованиями разных эпох оно уходит корнями куда-то вглубь чуть ли не в историю твоего внутриутробного развития а верхний слой его события сегодняшнего дня включает твой собственный живой опыт но также и предания слышанные когда-то в детстве и ты оперируя скудными запасами фактов и материалов имеющихся у тебя в распоряжении пытаешься провести черту между семейными мифами твоих детских лет и бурной революционной действительностью нынешней Кубы молодой страны гордо распрямившей спину чтобы на глазах у всего мира бросить дерзкий вызов самой жестокой и могущественной из великих держав
пробиться к свету сквозь темные туннели своего внутреннего мира дело не легкое и ты продвигаешься вперед на ощупь восхищенно вслушиваясь в первые аккорды «Реквиема» ты направляешься в кабинет берешь наугад пачку писем адресованных твоему прадеду и переплетенный номер давным-давно закрывшейся «Испано-американской иллюстрации»
Долорес спит утомленная треволнениями дня
зная что ни ты ей ни она тебе уже ничего больше не можете дать и ничем не в силах помочь
что вера в крепость духовных уз была всего лишь самообманом и что смерти нет дела до вашей любви
смерть отнимет у вас все
у нее и у тебя
непоправимо одинокий ты откупориваешь бутылку кларета выпиваешь рюмку потом другую
выходишь в сад весь белый от лунного света и тихо идешь к беседке
единственное живое существо в этом сонном уголке испанской сонной земли
ничто больше не связывает тебя с сообществом твоих близких ты наконец свободен от тяготившего тебя всю жизнь бремени
тебе тридцать два года и ты только сейчас родился ты восстал из мертвых как Лазарь
корневая связь перерублена пуповина отрезана
мореплаватель без компаса и путеводной звезды
засмоленная бутылка брошенная в море на волю волн она уплыла от родного берега
но у нее нет адресата
в нее не вложено никакого известия
ночь и Моцарт
Ты возвращаешься на галерею выпиваешь еще рюмку вина и ложишься на диван
Куба осаждает твою память и ты не в силах отогнать неотступное
теперь можно было бы покончить со всем и ты навсегда избавился бы от своего прошлого
но что-то цепкое неодолимое гнездящееся в тебе самом удерживает тебя
гонит прочь мысль о самоуничтожении придает тебе новые силы ободряет подстегивает
воскрешает угаснувшую волю к жизни
ты должен стать памятью того что было
властная
непререкаемая
почти исступленная
разгорается в тебе
жажда свидетельствовать
Однажды в Париже, беседуя с друзьями Альваро, Долорес сказала: города он оценивает в зависимости от наличия в них баров и злачных мест.
— Любопытная разновидность революционера, — смеялась Долорес. — В его представлении социальный прогресс и ночная жизнь связаны так тесно, что он их отождествляет. По его понятиям, Париж, Амстердам, Гамбург — города замечательные, передовые. А Женева, Милан и Франкфурт — мрачные, реакционные.