Отрешенный голос умолкает, отрешенные глаза начинают воспринимать окружающее. Мигнув, Салли обводит стол ошарашенным взглядом, в котором извинение смешано с вызовом. Издает полузадушенный смешок, похожий на икоту. Мы не произносим ни слова. Наверняка Халли и Моу никогда еще не слышали от Салли таких страстных, прочувствованных излияний. Да и я не слышал, по крайней мере на людях, – разве только иногда в постели, когда она пробуждалась от какого-нибудь сновидения и обнаруживала, что по-прежнему в плену у своей беспомощной плоти.
– Так что судите сами, кто тут вел себя выше всяких похвал. Я была всего-навсего искалеченным существом, надо было заставить его снова захотеть жить. И они заставили – Чарити в первую очередь, но и он тоже. Я должна была жить из благодарности хотя бы.
Девушка опять выглядывает и, увидев кивок Халли, начинает собирать тарелки на поднос. Салли, ссутулив узкие плечи, сидит в напряженной позе, глаза опущены, дыхание неровное. Руки – полусжатая в кулак сверху, – сложены на коленях, освещены солнцем. Ступни покоятся на металлической перекладине стула, на них тоже падает солнце. А лицо в тени, подвижной и изменчивой из-за движения листвы наверху.
– Мне стыдно. В последние годы мы не были так близки, как раньше. Я позволяла себе раздражаться тем, как она всегда стремилась командовать. Я считала, она тиранит всю вашу семью. Я и сейчас так считаю. Но я не должна была забывать даже на минуту, какой чудесной, альтруистичной подругой она была. Должна была проявить минимум великодушия и простить то, над чем, я знала, она была не властна. Мы расстались почти так, будто и не подруги, и прошло восемь лет.
Она сидит неподвижно. Только взгляд перемещается, на мгновение останавливаясь на каждом из нас. Усилием воли прогоняет напряжение из губ и щек; архаическая улыбка греческих скульптур силится вернуться. Но что-то в ней противится безмятежности. Внутри, под заново обретаемым покоем, есть какой-то нерасслабившийся мускул, он вносит в выражение ее лица толику жесткости. Она поднимает глаза и смотрит на Халли.
– Расскажи мне поподробнее, как она. У нее боли? По ее письмам не могу судить.
– Если они есть, она, конечно, о них молчит. Но вряд ли. Рак желудка считается менее болезненным, чем другие разновидности. Хотя он, разумеется, дал метастазы, сейчас уже по всему телу. Ближе к началу лета Дэвид на всякий случай давал ей уроки медитации: контролировать боль путем самовнушения. Не знаю, прибегала ли она к этому. Но знаю, что не принимала никаких обезболивающих. Категорическое нет.
– Еще бы. Помню, когда она рожала Дэвида, она отказалась даже от эфира. Хотела все испытать. Думаю, она не боится. Я права?
– Абсолютно. Она невероятна. На днях мы разговаривали, и кто-то – по-моему, Ник, он еще был здесь, – на секунду забылся, ведь шел совсем-совсем обычный семейный разговор, и спросил ее, как она будет голосовать в ноябре. Знаете, что она ответила? Посмотрела на него, вскинула брови на свой манер, глаза просто танцуют, можно подумать, какой-то веселый секрет сейчас выложит, и говорит: “Неявка”. Мы прыснули, не могли удержаться. Да, вы совершенно правы. Она хочет все испытать и не намерена допустить, чтобы ей недодали. Вы знаете, как она любит все планировать. Вот она и это планирует тем же способом. Она как хореограф, каждый шажок продумывает. Даже…