Здесь я уже не был производителем; я был не сценаристом и не режиссером, а зрителем, учеником, почтительным деревенским родственником. Каждый белый американец, желающий знать, кто он есть, должен заключить мир с Европой. И ему повезло, если вести переговоры он может, как мы, в долине Арно.
И наконец, мы были не одни, нам было с кем – и с нами было кому – делиться. Снова четверо в Эдеме. И это не фигура речи. Мы чувствовали это, говорили об этом, обсуждали смысл. Это влияло на наше восприятие всего, что открывалось взорам. Мы сознавали, что нам дан второй шанс.
Потому-то, глядя в Санта-Мария-дель-Кармине на “Изгнание из рая” Мазаччо, всматриваясь в его горестно-неуклюжую Еву, потрясенную осознанием беды, и в бредущего рядом, закрывшего лицо руками Адама, кто-то из нас вслух задался вопросом: смог бы Мазаччо или кто-либо другой сотворить что-нибудь на противоположную тему? Изобразить нашу ситуацию? Смог бы художник показать в выражении лица и позе восторг с примесью смирения, почти слезную благодарность за возвращенный рай?
Это был вопрос для Сида – словно по заказу; он погнался за этим интеллектуальным “зайцем”, как терьер. Смотрите: Мильтон испробовал и то и то. Мы все читали “Потерянный рай”. А “Возвращенный” кто из нас читал? (Мы с ним читали, потому что с нас требовали.) Или Данте – лучшего примера не найти. Его “Ад” кипит жаркой жизнью, а “Рай” – теологическое безе. Испорченные и несчастные всегда имеют наибольший успех, потому что грех и страдание – самое обычное из всего, что происходит с человеком. Формально главный герой “Потерянного рая” – Христос, на самом же деле – Сатана. Падшее величие всегда более содержательно, чем бледное совершенство. Или взгляните на живопись, на всех этих Христов, чьи благостные лица не вяжутся с кровавыми ранами, на этих безликих ангелов. Святость не находит иного выражения, помимо бессмысленной улыбки. Другое дело Иуда на Тайной Вечере, старающийся скрыть свое предательство, с символической кошкой позади него, – в нем видна человеческая сложность. И представьте себе, что идете по Торнабуони и в один и тот же миг видите благосклонно улыбающуюся Беатриче и Уголино, грызущего череп Руджери; кто привлечет ваше внимание?
Как обычно, Чарити нашла эти рассуждения, уместные в учебной аудитории, малоубедительными. Разумеется, можно творить великое искусство из счастья и добра – вспомните бетховенскую Девятую (мы засмеялись), вспомните Фра Анджелико. Но большинство художников – и писателей тоже, все вы одинаковы – идут по более легкому пути: изображают, чтобы завладеть нашим вниманием, предательство, злобу, смерть, насилие. Безусловно, вы обратили бы взгляд на Уголино, грызущего череп, но надолго ли? Сколько бы вы выдержали? Искусство должно давать образцы для подражания. Чему можно подражать, глядя на Уголино? Данте дал в нем жуткий образец, но слукавил при этом: сделал Уголино до того жутким, что привлек к нему излишнее внимание.
А как, поинтересовался я, он должен был поступить? Пройти мимо? Проигнорировать его? Сосредоточиться на красоте адского пламени? Миновать Девятый круг, насвистывая?
Да ладно тебе, сказала Чарити. Я серьезно. Да, искусство и литература подвержены этим веяниям, но почему бы тебе не отвернуться от того, на чем сосредоточены многие нынешние авторы, и не написать про подлинно порядочного, доброго, хорошего человека, который живет нормальной жизнью в нормальной среде, интересуется тем, чем интересуется большинство, – семьей, детьми, образованием? Напиши что-нибудь жизнеутверждающее, по-хорошему развлекательное.
Она высказала мне это пожелание с самой яркой из своих улыбок, с дружеской, заинтересованной, доброжелательной, жизнелюбивой улыбкой. Она высказала его с теплым чувством и из лучших побуждений, наполовину беря свои слова назад, пока они еще звучали, произнося их главным образом потому, что ей было жаль, что это невозможно.
Я пообещал поразмыслить на эту тему.