Завороженные, мы сидели вокруг нее и слушали, имея в мыслях больше, чем могли высказать. Наконец Салли отважилась:
– Но ведь может быть так, что ты ошибаешься на этот счет, Чарити! И если у тебя нет полной уверенности…
– Я уверена, – отрезала Чарити. – О, я уверена! Я мало в чем убеждена, но в этом уж точно. И по поводу боли тоже. С ней, если она будет, я наверняка смогу справиться. Большей частью у пациентов она душевная, так или иначе.
Сид дернулся в своем шезлонге и сжал губы. Глядя на него с выражением, которому я не мог подобрать иного определения, как суровая жалость, Чарити продолжила:
– Боль – от страха перед раком, и книг по паллиативной медицине, которая помогает это преодолевать, – целая библиотека. Надо только научиться не паниковать. Тогда можно устранить боль медитацией или просто не обращать на нее внимания.
Ну что можно было на это сказать?
– И в чем еще я уверена – это что мне очень повезло, – сказала Чарити и обвела наш внимательный кружок гордой, довольной улыбкой – точно поздравила себя. – Мне не приходится идти через это в одиночку. Я окружена людьми, которых люблю, и как могу стараюсь научить их тому, чему пытаюсь научиться сама: не бояться, не сопротивляться, не горевать.
Ее улыбка, устремленная теперь только на Сида, стала шире, на лице появилось увещательное и в то же время шаловливое выражение.
– Это так же естественно, как родиться, – продолжила она, – и даже если мы перестаем быть личностями, которыми были, есть бессмертие органических молекул – тут сомневаться не приходится. Мне это дарит чудное утешение. А вам? Мысль, что мы становимся частью травы, деревьев и животных, что мы остаемся там же, где нам было хорошо при жизни. Люди будут пить нас в утреннем молоке и наливать нас за завтраком на оладьи вместе с кленовым сиропом. Так что я вам говорю: мы должны быть счастливы, благодарны и должны извлекать из всего максимум. У меня была прекрасная жизнь, я наслаждалась каждой минутой.
Она умолкла. Ее глаза коснулись всех по очереди, Сида последним. Задумчивая, вопросительная, умоляющая улыбка повисла на ее губах, улыбка подрагивала, веки подрагивали, но взгляд не сходил с его лица. Какой мужчина не будет поражен, когда женщина смотрит на него так? Сид не стал исключением.
– У меня был и есть любимый мужчина, – промолвила она очень тихо. – В отличие от множества женщин, я его не потеряла. У меня умные, красивые дети. У меня замечательные друзья. Хотите верьте, хотите нет, но это самое счастливое лето в моей жизни.
По-прежнему никто из нас не находил, что сказать. Воздух, поднимавшийся сюда от леса и озера, шевелил над стенкой обсеменяющиеся головки дельфиниума. Бабочка монарх, попав в восходящий поток, поднялась над нашими головами футов на двадцать. Я заметил, как Сид, отвлекшись от настойчиво-шаткого взгляда Чарити, стал следить за перемещениями бабочки. Может быть, он фантазировал, как я, что в ней – часть того, что некогда было бренной плотью тети Эмили, Джорджа Барнуэлла или дяди Дуайта: корни бука на сельском кладбище вобрали в себя нечто, затем перешедшее в буковый орешек, затем съеденное белкой, затем упавшее в катышке помета на луг, затем поднявшееся из земли в цветок ваточника, чей нектар дал пищу этой бабочке, которой предстоит в какой-то момент долгой, полной опасностей миграции на юг стать добычей мухоловки и, вернувшись весной на север как составная часть ее тельца, попасть сначала в снесенное ею яйцо, затем в желудок сойки – грабительницы гнезд, а затем в яйцо этой сойки, которое в бурю вывалится из гнезда; содержимое яйца, впитавшись в землю, взойдет вместе с травой и будет сжевано только что отелившейся коровой, а дальше частью окажется выпито, как сказала Чарити, потомством на завтрак, частью упадет наземь в коровьих лепешках, чтобы опять уйти в почву, но не умереть там, а снова подняться по стеблю в другой цветок ваточника, где будет готовиться нектар для новых бабочек.
Зыбкая, как паутинка, бабочка упорхнула. Чарити, полулежа на кушетке, настойчиво требовала от нас согласия; ее напряженная улыбка пришпиливала нас к сиденьям. Усилие воли, которым она делала эту улыбку шире, было так же очевидно, как если бы она толчком открывала тугое окно. Крапчатые сухие руки нервно трудились над пледом, расправляя его на коленях. Голос, когда она вновь заговорила, был форсирован почти до пронзительности.