Он опускает углы рта.
– Я обещал ей играть по правилам. Для поэзии, она говорит, еще придет время. Кстати, она очень рада антологии. Нечто весомое для списка публикаций. – Он шумно выдыхает через нос. – Черт бы его взял, этот список. Слыхал, что сказал декан про Иисуса Христа? “Да, учит Он неплохо, но что Он опубликовал?”
Смеемся в полумраке подвала. Считаю своим долгом сказать:
– Я не энтузиаст преподавания, мои публикации не производят на кафедру особого впечатления, и за Иисуса Христа меня никто не принимает и не примет.
– Врешь по всем пунктам, – говорит Сид, зевая. – На тебя не могут не обратить внимания. И точно тебе говорю: если бы я сделал то, что сделал сейчас ты, я был бы другим. Намного уверенней в себе. Моя жизнь была бы оправданна.
Воротник его шерстяной рубашки расстегнут, могучая борцовская шея обнажена. Смеется, вскидывает руки в воздух, встает.
– Мне пора. Чарити говорит, она готова поспорить, что вернется из больницы раньше, чем я закончу статью. Конечно, она права. Чем больше я над этой статьей работаю, тем меньше мыслей. Кому, черт возьми, есть дело до отголосков личной жизни Теннисона в поэме “Локсли-Холл”? Как насчет прогуляться со мной вокруг квартала?
У меня с Сидом очень много общего. Он трудится так же усердно, как я, и одно это внушает к нему изрядное уважение. Любую студенческую работу он читает как придирчивый редактор, он пишет замечания, более пространные, чем сама работа. Его дом для студентов всегда открыт, каждая вторая студентка в него влюблена, он уходит из кабинета намного позже пяти, он готовится ко всякой лекции, как к устному экзамену. И все же при мысли о Сиде мой успех смущает меня. Всякая моя удача, возвышая меня, его словно бы принижает, хотя он никогда не скупится на восхищение, греющее мне душу. Благодаря ему я чувствую себя больше и лучше, чем я есть, свои же достоинства он при этом неким косвенным образом преуменьшает.
Этими мыслями я не могу с ним поделиться и потому вышучиваю его:
– Все еще глушишь ходьбой свои биологические позывы. Боюсь, когда Чарити поправится, мы тебя вообще видеть перестанем.
Его взгляд делается твердым и острым, словно он услышал что-то обидное. Потом он пожимает плечами, смеется.
– Кто бы говорил. Я же видел, как ты лобызался с Либ и Элис. Дальше этого ты как джентльмен не мог пойти, но Салли следует поскорей рожать, иначе Эду и Дэйву надо будет смотреть в оба. Ну так как? Она спит? Сможешь отлучиться ненадолго, ноги размять?
– Дай-ка проверю.
Приоткрываю дверь спальни, заглядываю, ожидая увидеть темноту и услышать ровное дыхание. Вместо этого – свет; Салли, грузная, стоит у кровати в ночной рубашке и тянет за простыню. Поворачивает ко мне голову, и я вижу, что она плачет.
Проскальзываю внутрь, закрываю дверь.
– Что случилось?
Она не хочет встречаться со мной глазами.
– Ох, Ларри, я такая… Мне очень стыдно. Вероятно, это от возбуждения. Я не пьяная, я выпила совсем капельку. Но я… я намочила постель!
С ужасным предчувствием выхватываю у нее из руки угол простыни и сдергиваю до половины, уверенный, что увижу кровь. Но крови нет, хотя простыня мокрая, как и матрас. Стаскиваю с кровати и то и другое, бросаю в угол, отправляю Салли в ванную, а сам ищу сухую ночную рубашку, которую в конце концов нахожу в ее сумке среди вещей, заранее приготовленных для больницы. Передаю ей рубашку через дверь ванной, возвращаюсь в гостиную, отмахиваюсь от вопросов Сида и бегу к телефону звонить врачу.
9
Через час после того, как у Салли отошли воды, начались схватки. Я регистрировал их, сидя с часами и блокнотом, в то время как Сид читал в другой комнате и был к нашим услугам. В два он отвез нас в больницу. В начале четвертого, когда я его убедил, что больше ничего он для нас сделать не сможет, он поехал домой. Наутро, еще до восьми, он вернулся с преждевременным букетом для Салли, с булочками и кофе в термосе для меня, справедливо предположив, что я буду слишком поглощен происходящим, чтобы выйти позавтракать. Весь тот воскресный день они с Чарити, чья палата была дальше по коридору, ловили новости о том, как продвигаются – вернее, не продвигаются – дела у Салли, и они оба были рядом со мной (Чарити уговорила медсестер отпустить ее из палаты в кресле-каталке) утром в понедельник, когда акушер решил – я твердил ему об этом уже двенадцать часов! – что Салли больше не может выдержать.
Он вышел в комнату ожидания, держа руки в окровавленных резиновых перчатках на уровне плеч – это была ее кровь, яркая, как краска, – и сказал: