Выбрать главу

Рука у меня зверски болела, а потому из всей речи врача-арестанта вначале до меня дошли только отдельные куски, злиться на него по-настоящему я не мог, основной заряд злости я тратил на себя: что правда, то правда, Нибур-эксцентрик! Почти двадцать лет войны и мира прожил без переломов и — надо же! — схлопотал себе перелом в таком заведении, где это считается из ряда вон выходящим. А самого этого заведения тебе мало? Мало того, что ты здесь сидишь? Мало вам того, кто вы? Как он сказал, этот тип? Мало вам того, кто вы? Откуда он может знать? Он же сам сидит. А говорит, сломают шею. И кому — человеку, который чуть было сам ее себе не сломал. А сломанная рука, это что — пустяк? Но он говорит о повешении почти всерьез. Или правда всерьез? Да не может же он действительно так думать — анатомичка!

На какой-то недобрый миг я почувствовал, что сердце у меня остановилось, споткнувшись об это слово, а когда затихло сердце, затихла и боль. И потому, что это было для меня вопросом жизни, я вытеснил из сознания и одно слово, и всю гнусную речь и сказал себе: ты очутился здесь из-за смехотворного увечья, перелом руки — это даже не перелом ноги, не говоря уже о других переломах. Не говоря уже о переломе коленной чашечки, или шейки бедра, или тазовой кости, или ребра… не говоря уже обо всем этом.

Смехотворно, смехотворно, да и только, у меня всегда был талант калечиться людям на смех. Однажды он играл в «бомбежку Адуа», и его принесли домой, как после всамделишного сражения. Эта игра — «бомбежка Адуа» — раньше называлась «в казематах форта Дуомон», но тогда шла война с Абиссинией, и на киноуроке нам показывали фильм «Мужчины делают историю», поэтому игра стала называться «бомбежка Адуа».

Она была так проста, что не могла надоесть, она вызывала одновременно ужас и восторг, чем доставляла нам огромное удовольствие. Кто-нибудь из ребят заползал в канаву, под жестяной рекламный щит, а остальные обстреливали его из здоровенной рогатки камнями величиной с кулак. Резинка была от эспандера; она громко щелкала, на щит с грохотом обрушивались камни, а мы делали вид, будто от этого грохота глохнем.

Я как раз был абиссинцем, сидел в бункере возле Адуа и ждал очередной итальянской бомбежки, когда меня вдруг позвала мама. Адуа находился на изрядном расстоянии от нашего дома, но про голос моей мамы отец говорил, что его слышно до самого Гельголанда, а чтобы сделать свое утверждение более правдоподобным, прибавлял: «Конечно, при хорошей погоде».

В окрестностях Марне мамин голос настигал меня при всякой погоде. Она звала меня моим полным именем Маркус, а при сильном ветре и на большом расстоянии от него оставались только гласные. Но уж это «А-а-у-у-у» я слышал всегда и по заведенному у нас обычаю — этого требовал отец и со свойственным ему упорством ввел в обычай — должен был ответить: «Да-а-а, иду-у-у», все бросить и мчаться домой. И как мчаться!

В Марне я слыл послушным мальчиком и сейчас понимаю, что для этого были основания.

Бомба на Адуа, видимо, уже летела, и мамин зов тоже, они настигли меня почти одновременно — зов чуть раньше, чем камень, потому что я как раз высунулся из канавы, чтобы прокричать положенный ответ, — тут снаряд ударил по краю рекламного щита фирмы аккумуляторов «Даймон» и дал рикошет такой силы, что содрал у меня кусок скальпа и затмил мне свет на весь остаток дня…

Кроме того, у него еще шрам над левой бровью, похожий на морщину, и шрам этот, пожалуй, ему к лицу, но заработал он его смехотворным образом.

У меня, ясное дело, был старый револьвер, газовый револьвер, и ствол его, естественно, был просверлен — я пережил свой револьвер благодаря нескольким чудесным случайностям. Носил я его в кармане куртки и однажды вечером крикнул со двора маме, чтобы она из кухонного окна бросила мне куртку. Пока летела куртка, револьвер провис и угодил в меня первым, так что в тот вечер мне уж куртку надевать не пришлось.